Лев Толстой - [3]
Что же? Читая предыдущие строки, разве вы не чувствуете себя точно у самого края природы, в какой-то последней стихийности, где натурализм готов уже вызвать отвращение, но вызывает не его, а ту жуть, которая идет на наше сознание от концов и пределов естества?
В бесконечных обителях стихии Толстой везде чувствует себя дома. И когда рассматриваешь, например, бесчисленные иллюстрации, где он изображен среди природы, то возникает уверенность, что не внешний он, не чужой всем этим полям и лугам, рощам и рекам, что он вырос отсюда и всему этому внутренне сопричастен: участник мировой сути, все-то он ходит, роется, ищет, рыщет, что-то слушает, что-то высматривает – в большой природе не затерялась и не растерялась его небольшая телесная фигура. В противоположность другим отрицателям культуры, в ней, однако, всецело пребывающим, ей всецело обязанным, материнское имя природы называющим всуе, Толстой имеет право звать к опрощению: он сам слышит зовы первоначальной простоты; он имеет право быть натуралистом, потому что он сам – заодно с натурой.
Вообще Толстой поражает своей естественностью, первозданным характером и стихийной мощью своих произведений. Это сказывается уже и в самой форме, в наружности его страниц, в их языке. Он говорит «первыми» словами. Он потом не поправляет. Он не отделывает. Кто видел корректуры его сочинений, те знают, каким бесконечным переделкам подвергал он все им написанное, как долго и терпеливо обдумывал он каждую строку, но едва ли хоть одна из этих бесчисленных и настойчивых поправок касается стиля, внешности: все они имеют в виду только существо, только содержание. Забота о слоге для Толстого не существует, она в его глазах – кощунство, забота о слове – грех против Слова; о технике он не думает и себя как писателя не ощущает, не замечает. У него, к счастью, нет чувства слова как слова; орудие, которым он выковывает свою мысль и свои образы, отличается гениальной грубостью. Кажется, что эта благословенная мужичья рука пишет трудно; кажется, что этому живописцу легче держать не кисть, а косу. У него нет мастерской, нет никаких приспособлений; в своей непосредственности берет он первую попавшуюся лучинку, что ли, и мажет ею – и на ожившем полотне перед изумленными глазами человечества предстают люди и природа, кровавые баталии, мирная идиллия. Он говорит нескладно, он не то что путается во всех этих «что» и «который», он не замечает, не бросает на них взгляда; он неуклюже выводит свои фразы; ему ничего не значит построить такие сочетания: «что что-то не то, что что-то» (Сочинения, изд. VII, 1887 года, часть III, стр. 418), или «выражение ужаса, выражающегося на вашем лице» (часть II, стр. 115), или (пример, цитируемый у Мережковского) «муж уж жалок» (часть VIII, стр. 27). Вы не обидите его, если назовете язык его писаний топорным.
Но именно в этой дорогой неотделанности, в этой первобытной простоте, и есть нечто умилительное и святое; от нее веет серьезным дыханием истины и искренности; только в нее и можно верить. Толстой поэтому убедителен, как никто. Ему вообще чуждо писательское притворство, специфически писательская ложь. Занятый только сутью жизни, только важным и великим, недруг всяческой формы и формальности, он не прихорашивается и не прихорашивает. Ему тем более можно оставаться в священных буднях своего слова и склада, быть самим собою, что он своих читателей не видит. Он не для них говорит – он творит для себя. Ему все равно, слушают его или нет. И во всяком случае, этой аудитории своей, которой является весь мир, он не бросает, в противоположность, например, Тургеневу, никаких афоризмов, никаких воланов литературного кокетства или фамильярности. Он смотрит исподлобья, из-под своих насупленных бровей. В молодых своих произведениях он мягче и лиричнее, но не менее серьезен. Строгий рабочий духа, он даже в минуты своего юмора – редкие, но ценные – не обменивается улыбкой со своими слушателями; даже и тогда остается он как-то одинок, и в самой шутке его есть глубина и сосредоточенность. Так шутила бы сама природа; это – юмор Зевса.
Чтобы не задерживать своего проникновения в содержание и средину действительности, Толстой иногда тут же сам сделает неупотребительное слово, скажет «непринадлежание», «принимание», «занимание» – не останавливаться же для того, чтобы придумывать лучшую форму, не тратиться же духовно на отделку. Впрочем, это происходит у него не из нравственной бережливости, а в силу стихийных влечений его, по преимуществу серьезного и честного, таланта. С другой стороны, послушность жизни, верность ей привели к тому, что у него образовался собственный словарь, обильный техническими выражениями, и автор не допускает, чтобы мы могли их не знать или не понимать; все эти термины, касающиеся деталей земледелия, ремесла, какого-нибудь денника или другой, казалось бы, необязательной для вас подробности быта, все эти «свясло», «елозить», «тяж», трок, варок – все они пахнут реальностью, вырыты из земли, и потому Толстой, опираясь на ее авторитет, не стесняется их употреблять, и это придает его книгам еще больше великой наивности и безыскусственной силы. И еще более видно, что это – писатель-деятель; из всех властелинов слова он самый близкий – к делу.
«Когда-то на смуглом лице юноши Лермонтова Тургенев прочел «зловещее и трагическое, сумрачную и недобрую силу, задумчивую презрительность и страсть». С таким выражением лица поэт и отошел в вечность; другого облика он и не запечатлел в памяти современников и потомства. Между тем внутреннее движение его творчества показывает, что, если бы ему не суждено было умереть так рано, его молодые черты, наверное, стали бы мягче и в них отразились бы тишина и благоволение просветленной души. Ведь перед нами – только драгоценный человеческий осколок, незаконченная жизнь и незаконченная поэзия, какая-то блестящая, но безжалостно укороченная и надорванная психическая нить.
«В представлении русского читателя имена Фета, Майкова и Полонского обыкновенно сливаются в одну поэтическую триаду. И сами участники ее сознавали свое внутреннее родство…».
«Сам Щедрин не завещал себя новым поколениям. Он так об этом говорит: „писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности“…».
«На горизонте русской литературы тихо горит чистая звезда Бориса Зайцева. У нее есть свой особый, с другими не сливающийся свет, и от нее идет много благородных утешений. Зайцев нежен и хрупок, но в то же время не сходит с реалистической почвы, ни о чем не стесняется говорить, все называет по имени; он часто приникает к земле, к низменности, – однако сам остается не запятнан, как солнечный луч…».
«„Слепой музыкант“ русской литературы, Козлов стал поэтом, когда перед ним, говоря словами Пушкина, „во мгле сокрылся мир земной“. Прикованный к месту и в вечной тьме, он силой духа подавил в себе отчаяние, и то, что в предыдущие годы таилось у него под слоем житейских забот, поэзия потенциальная, теперь осязательно вспыхнуло в его темноте и засветилось как приветливый, тихий, не очень яркий огонек…».
«Наиболее поразительной и печальной особенностью Горького является то, что он, этот проповедник свободы и природы, этот – в качестве рассказчика – высокомерный отрицатель культуры, сам, однако, в творчестве своем далеко уклоняется от живой непосредственности, наивной силы и красоты. Ни у кого из писателей так не душно, как у этого любителя воздуха. Ни у кого из писателей так не тесно, как у этого изобразителя просторов и ширей. Дыхание Волги, которое должно бы слышаться на его страницах и освежать их вольной мощью своею, на самом деле заглушено тем резонерством и умышленностью, которые на первых же шагах извратили его перо, посулившее было свежесть и безыскусственность описаний.
В этом предисловии к 23-му тому Собрания сочинений Жюля Верна автор рассказывает об истории создания Жюлем Верном большого научно-популярного труда "История великих путешествий и великих путешественников".
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
«Маленький норвежский городок. 3000 жителей. Разговаривают все о коммерции. Везде щелкают счеты – кроме тех мест, где нечего считать и не о чем разговаривать; зато там также нечего есть. Иногда, пожалуй, читают Библию. Остальные занятия считаются неприличными; да вряд ли там кто и знает, что у людей бывают другие занятия…».
«В Народном Доме, ставшем театром Петербургской Коммуны, за лето не изменилось ничего, сравнительно с прошлым годом. Так же чувствуется, что та разноликая масса публики, среди которой есть, несомненно, не только мелкая буржуазия, но и настоящие пролетарии, считает это место своим и привыкла наводнять просторное помещение и сад; сцена Народного Дома удовлетворяет вкусам большинства…».
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.