Ленинград - [5]

Шрифт
Интервал

Согласитесь, что изобретение колеса — о чём победительно возвещает пракорень *k>wék>wlo-/*k>wol-o- по Вашей классификации, — не пошло индоевропейцам на пользу.

На этом колесе
некоторые из уклонившихся от общего смысла
племён,
всем скрежетом своих моторизованных дивизий
проехавшись по Бельгии,
докатились и к пригородам самого чудного
из созданных русскими городов,
чьё названье Романовы
в пору предшествующей схватки
с нашими нынешними противниками
поспешили, по своему германофильскому разумению,
перевести как Петроград.
Категорически возражаю: Вы родились в Праге,
Вам не надо объяснять, что burg(h) восходят
не к городу,
а к укреплённому, возвышенному, сияющему —
*bheregħ-, bhergħos-
месту. Мы и будем тем Каменным берегом,
о который они разобьются.
К западу — океан, а мы — дамба, земля.
Ведь мы не какие-то там лохи краплёные,
то бишь плещущая лосось — рыба общей
индоевропейской прародины,
и их буки (уж не оттуда ли?),
шумящие у прусского Кёнигсберга,
ещё умалятся перед нашими
крепкими дубами.
                              Но если Вы и я правы, то третье,
что после лосося и бука
сохраняется языком от материнского ландшафта, —
праиндоевропейский *sneigħ-,
который иным — память,
а нам щит и товарищ,
именно он станет нашим главным доспехом.
И, одевшись снегом и холодом,
вооружась силой громовых ударов,
сев, как наши степные предки,
на лёгких коней (*еkûo-s),
мы будем ебошить
(*iebh — вот древнейший корень,
и снова яснее у нас!)
наших врагов,
покуда не вгоним обратно
в материнскую вульву,
в чрево их страха (*pīzdā-, как у Вас написано).
Да-да, в пизду по самые уши.
Вот так-то! Такой будет судьба
всякого вырожденца.
И противник наш смеет ещё говорить
о вашей и нашей «неполноценности».
                              Также хочу заметить, что, оказавшись
в финно-угорских болотах,
в топях соседнего мира, среди разливов его рек,
мы не только устояли
и даже «манием руки» нашего обессмерченного
в медном истукане вождя,
чей конный памятник,
как и положено насельникам евразийской равнины,
мы ритуально укрыли грунтом (сухим, песчаным),
а сверху ещё и досками —
и вокруг воздвигли несокрушимый каменный кром
Питербурха,
с царским курганом (теперь!) внутри,
но и гордо глядим, вопреки осаде, окрест —
на безбрежный, равнинный, дружественный нам
восток,
на привольный север
и на юг, откуда пришли мы
и, конечно, на покуда враждебные запад
и северо-запад.
Сейчас —
именно потому, что
нам, нашему языку, нашей силе, нашей памяти
предстоит устоять —
решаются судьбы континента и общих
индоевропейцам начал
на его просторах. Мы непременно выстоим,
потому что мы ближе к корням, мы свободнее
и здоровее.
Мы просто не можем погибнуть.
Наши соседи финны
уже осторожничают — брать приступом города им
не с руки.
Но и германцы, когда будут придавлены
тысячью тысяч копыт
ими же на свою голову накликанных русских лавин,
после всей пронёсшейся над ними бури
будут нужны — да-да, именно нужны нам! —
не как втоптанные в прах враги,
а, не удивляйтесь, Юлиус,
как союзники. Только пусть прежде
вздёрнут на деревьях чтимых ими пород —
буках? хорошо, пусть это будут буки!
но тогда и Пруссия, родственная, балтийская Пруссия
наша — всех своих шутов.
Пусть соскребут с себя
всё ядовитое, всё растленно-культурное
и встанут бок о бок
к общей работе по устроению
единого жизненного пространства.
Но это будет позже, Юлиус,
много позже. Сперва — позор поражения.
Ведь язык предсказателен, всё в языке.
В том числе и неотвратимая
наша победа.
Остаюсь и проч.
Фёдор Святополк-Четвертинский. —

Не склонный прежде к стихотворчеству, думающий тяжело и упорно, Фёдор Станиславович остался доволен: письмо получалось меньше всего похожим на лингвистическую статью и звучало как самая настоящая поэма.

IX
Георгий Беклемишев — Юлии Антоновне Беклемишевой в Саратов (проверено военной цензурой):

«Дорогая мамочка!

Хорошо, что ты уже устроилась на новом месте; там тебе будет спокойнее.

У нас всё надёжно. Сражаемся и твёрдо верим в скорое торжество над гитлеровскими авантюристами. Благодаря мудрой заботе командования и руководства городом установлены твёрдые нормы отпуска продуктов. Когда дозволяются увольнения, езжу домой на трамвае. Стужа выдалась ранняя: снежит аж с 12 октября. Подают электричество, работает наш славный ленинградский водопровод. Предложено в порядке личной инициативы запасаться фанерой взамен разбитых стёкол (в наших комнатах пока ни одного повреждённого осколками или взрывной волной), ну и топливом для обогрева на грядущую, по-видимому очень холодную, зиму.

Купил на рынке, удачно продав серию дядиколиных гравюр цирка в Эль-Джеме и римских руин в Дугге, специально для зимних холодов сваренную металлическую печь. Гравюр жалко, но североафриканское солнце теперь будет согревать Веру и всё наше беклемишевское логово вполне материально. Настроение самое боевое.

Нелады только с Верой: наши пути расходятся. Она уже больше не так вспыльчива, как это было перед твоим отъездом в августе, и внешне всё обстоит прекрасно: мы мирно общаемся, Вера возвышенно ласкова и даже как-то отсутствующе покорна новым обстоятельствам. Но только внешне. Ты была права, когда говорила мне, что не всякое красивое устройство может действительно украсить жизнь, а Вера, кажется мне теперь, была именно таким „устройством“, прибавлением к жизненному укладу Беклемишевых, так с нашей семьёй и не сросшимся. Что у неё в душе — для меня загадка. Я, конечно, очень люблю её, но думаю, что для Веры безопаснее, а для меня душевно легче, если она присоединится к тебе, а там — после нашей скорой победы — видно будет.


Еще от автора Игорь Георгиевич Вишневецкий
Сергей Прокофьев

В новой биографии Сергея Сергеевича Прокофьева (1891–1953) творческий путь гениального русского композитора показан в неразрывном единстве с его эмоциональными, религиозными, политическими поисками, с попытками создать отечественный аналог вагнеровского «целостного произведения искусства», а его литературный талант, к сожалению, до сих пор недооценённый, — как интереснейшее преломление всё тех же поисков. Автор биографии поэт и историк культуры Игорь Вишневецкий представил своего героя в разных ипостасях, создав мало похожий на прежние, но вместе с тем объёмный и правдивый портрет нашего славного соотечественника в контексте трагической эпохи.


«Евразийское уклонение» в музыке 1920-1930-х годов

В центре исследования Игоря Вишневецкого (и сопровождающей его подборки редких, зачастую прежде не публиковавшихся материалов) — сплав музыки и политики, предложенный пятью композиторами — Владимиром Дукельским, Артуром Лурье, Игорем Маркевичем, Сергеем Прокофьевым, Игорем Стравинским, а также их коллегой и другом, музыкальным критиком и политическим публицистом Петром Сувчинским. Всех шестерых объединяло то, что в 1920–1930-е самое интересное для них происходило не в Москве и Ленинграде, а в Париже, а главное — резкая критика западного модернистического проекта (и советского его варианта) с позиций, предполагающих альтернативное понимание «западности».


Неизбирательное сродство

«Неизбирательное сродство. Роман из 1835 года», по мнению автора, — эксперимент по созданию сюжетной прозы в квазиромантическом жанре. Критики оценивают его как фантасмагорию и исторический роман, а название (и не только) прямо указывает читателю на знаменитую книгу Гёте. Что это, уникальная по мастерству стилизация романтической прозы 1830-х или новый эксперимент, — придется решить читателю. Но удивительные тайны и приключения, описания итальянских городов (в «Неизбирательном сродстве» и в повести «Острова в лагуне») и блокадного Ленинграда (в повести «Ленинград»), смех и слезы героев не оставят равнодушными никого.


Рекомендуем почитать
Мелким шрифтом

Фрэнклин Шоу попал в автомобильную аварию и очнулся на больничной койке, не в состоянии вспомнить ни пережитую катастрофу, ни людей вокруг себя, ни детали собственной биографии. Но постепенно память возвращается и все, казалось бы, встает на свои места: он работает в семейной юридической компании, вот его жена, братья, коллеги… Но Фрэнка не покидает ощущение: что — то в его жизни пошло не так. Причем еще до происшествия на дороге. Когда память восстанавливается полностью, он оказывается перед выбором — продолжать жить, как живется, или попробовать все изменить.


Тайны кремлевской охраны

Эта книга о тех, чью профессию можно отнести к числу древнейших. Хранители огня, воды и священных рощ, дворцовые стражники, часовые и сторожа — все эти фигуры присутствуют на дороге Истории. У охранников всех времен общее одно — они всегда лишь только спутники, их место — быть рядом, их роль — хранить, оберегать и защищать нечто более существенное, значительное и ценное, чем они сами. Охранники не тут и не там… Они между двух миров — между властью и народом, рядом с властью, но только у ее дверей, а дальше путь заказан.


Аномалия

Тайна Пермского треугольника притягивает к себе разных людей: искателей приключений, любителей всего таинственного и непознанного и просто энтузиастов. Два москвича Семён и Алексей едут в аномальную зону, где их ожидают встречи с необычным и интересными людьми. А может быть, им суждено разгадать тайну аномалии. Содержит нецензурную брань.


Хорошие собаки до Южного полюса не добираются

Шлёпик всегда был верным псом. Когда его товарищ-человек, майор Торкильдсен, умирает, Шлёпик и фру Торкильдсен остаются одни. Шлёпик оплакивает майора, утешаясь горами вкуснятины, а фру Торкильдсен – мегалитрами «драконовой воды». Прежде они относились друг к дружке с сомнением, но теперь быстро находят общий язык. И общую тему. Таковой неожиданно оказывается экспедиция Руаля Амундсена на Южный полюс, во главе которой, разумеется, стояли вовсе не люди, а отважные собаки, люди лишь присвоили себе их победу.


На этом месте в 1904 году

Новелла, написанная Алексеем Сальниковым специально для журнала «Искусство кино». Опубликована в выпуске № 11/12 2018 г.


Зайка

Саманта – студентка претенциозного Университета Уоррена. Она предпочитает свое темное воображение обществу большинства людей и презирает однокурсниц – богатых и невыносимо кукольных девушек, называющих друг друга Зайками. Все меняется, когда она получает от них приглашение на вечеринку и необъяснимым образом не может отказаться. Саманта все глубже погружается в сладкий и зловещий мир Заек, и вот уже их тайны – ее тайны. «Зайка» – завораживающий и дерзкий роман о неравенстве и одиночестве, дружбе и желании, фантастической и ужасной силе воображения, о самой природе творчества.


Против часовой стрелки

Один из главных «героев» романа — время. Оно властно меняет человеческие судьбы и названия улиц, перелистывая поколения, словно страницы книги. Время своенравно распоряжается судьбой главной героини, Ирины. Родила двоих детей, но вырастила и воспитала троих. Кристально честный человек, она едва не попадает в тюрьму… Когда после войны Ирина возвращается в родной город, он предстает таким же израненным, как ее собственная жизнь. Дети взрослеют и уже не помнят того, что знает и помнит она. Или не хотят помнить? — Но это означает, что внуки никогда не узнают о прошлом: оно ускользает, не оставляя следа в реальности, однако продолжает жить в памяти, снах и разговорах с теми, которых больше нет.


Жили-были старик со старухой

Роман «Жили-были старик со старухой», по точному слову Майи Кучерской, — повествование о судьбе семьи староверов, заброшенных в начале прошлого века в Остзейский край, там осевших, переживших у синего моря войны, разорение, потери и все-таки выживших, спасенных собственной верностью самым простым, но главным ценностям. «…Эта история захватывает с первой страницы и не отпускает до конца романа. Живые, порой комичные, порой трагические типажи, „вкусный“ говор, забавные и точные „семейные словечки“, трогательная любовь и великое русское терпение — все это сразу берет за душу.


Время обнимать

Роман «Время обнимать» – увлекательная семейная сага, в которой есть все, что так нравится читателю: сложные судьбы, страсти, разлуки, измены, трагическая слепота родных людей и их внезапные прозрения… Но не только! Это еще и философская драма о том, какова цена жизни и смерти, как настигает и убивает прошлое, недаром в названии – слова из Книги Екклесиаста. Это повествование – гимн семье: объятиям, сантиментам, милым пустякам жизни и преданной взаимной любви, ее единственной нерушимой основе. С мягкой иронией автор рассказывает о нескольких поколениях питерской интеллигенции, их трогательной заботе о «своем круге» и непременном культурном образовании детей, любви к литературе и музыке и неприятии хамства.


Любовь и голуби

Великое счастье безвестности – такое, как у Владимира Гуркина, – выпадает редкому творцу: это когда твое собственное имя прикрыто, словно обложкой, названием твоего главного произведения. «Любовь и голуби» знают все, они давно живут отдельно от своего автора – как народная песня. А ведь у Гуркина есть еще и «Плач в пригоршню»: «шедевр русской драматургии – никаких сомнений. Куда хочешь ставь – между Островским и Грибоедовым или Сухово-Кобылиным» (Владимир Меньшов). И вообще Гуркин – «подлинное драматургическое изумление, я давно ждала такого национального, народного театра, безжалостного к истории и милосердного к героям» (Людмила Петрушевская)