Ленинград - [22]
— Хорошо, Ираклий, давай сюда фотографии.
— Рассвело. Мне пора уходить. Всё никак не выучу новых маршрутов трамваев. Возвращаться в сторону Нарвской заставы. Там у нас безопасный проход в сторону Царского Села.
— Тогда тебе на девятый.
Стоя тягостным облачным утром 17-го апреля на углу Володарского и Проспекта 25-го Октября и провожая взглядом отражающийся в намёрзших за ночь лужах трамвай, только отошедший в сторону площади Стачек, Фёдор Станиславович всё никак не мог прийти в себя от проведённой ночи и столь же внезапно материализовавшегося, сколь внезапно, словно дым, растаявшего собеседника, а потому, в укрепление подвергшегося испытанию духа, мысленно повторял: «Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением…» Кем бы ни был его ночной гость, защитительная молитва не могла повредить Четвертинскому.
Глава девятая
Ленинград
«20 апреля 1942 г.
На улице тепло, даже жарко, но в комнате и на сердце — лёд. Даже печь не топится: дым не идёт из холода в теплынь, а внутреннее не прогревается никаким усилием. И ничего поделать с этим нельзя.
То, что я сейчас запишу — очень важно, и не для меня одного.
Мы долгое время думали, что нам угрожает внешняя сила — сначала сила подавления и произвола, порождающая страх, потом сила военная, в открытую истребительная, не оставляющая возможности укрыться. Мы забыли, что враг находился не вовне, а внутри каждого из нас.
Я, когда-то поверивший Революции, приветствовавшей её как рассвет национально-религиозного освобождения, столько говоривший об этом в те лихорадочные месяцы с Сергеем Четвертинским — о внутренне родном, соединявшем многих из нас, — а потом удивлявшийся тому, что порыв к расцвету сменился казёнщиной и, уже когда Сергей и Савроматов оказались в Париже, всё ещё упорно работавший над связываньем разных звеньев нашей музыкальной, религиозной и политической мысли (Никандр потом в ответ на отпечатанную под оком реввоенцензуры книгу набросков прислал из Франции язвительное письмо — мол, ну для чего, милый Глебушка, столько усилий, можно и писать обо всём этом, а можно и писать саму музыку; ему легко, ему дан композиторский гений, но не отмерено сопонимания) — я уже тогда осознал, что и моя душа ходит в серой шинели и солдатских обмотках, что она была с нищей, бесприютной, посланной на убой толпой красноармейцев, у которых в девятнадцатом оставался только один выбор — погибнуть или, выстояв, не допустить торжества пресловутых борцов с нашей смутой. Разве эти борцы сами не были частью смуты? Страшно и подумать, какой человек середины — а Революция была чем угодно, но не делом людей середины — воцарился бы при реставрации интеллигентского рая. И с какой силой рвануло бы во все стороны после недолгого торжества.
Мы были тем, что давало порыву вперёд баланс, опору на память, на знание.
Но потом пришли комсомольцы. Что они знали о дыхании реставрации? И когда их орава заткнула нам рот, сняв торможение с маховика Революции, то мясорубка смолола и их самих. Обновленье без памяти, остававшейся у нас, не у них, давало лишь бесконечно ускоряемое вращение вокруг собственной оси. Казалось, смене худшего ещё худшим не будет конца, и когда вдруг захотелось отрезвляющего удара извне, то пришли немцы.
Мы, наивные, думали, что комсомольцы — это другие. Но разве мы не корили себя самих за нерешительное отвержение прошлого? Что ж открещиваться от тех, кто шёл до конца? Мы думали, что немцы — абсолютно внешняя сила, тщащаяся разрушить то, как мы жили. Но разве то, как мы жили, нам нравилось? И разве, будь мы готовы встать сразу и прочно на их пути, они бы дошли сюда, взяли бы нас в кольцо? Мы думали немцы — „другие“ в квадрате.
А это всё были мы.
Апрель месяц. Числа и года не было. Время остановилось.
Кончилась партитурная бумага. Нет желанья линовать огромные, больше никому не нужные ватманские листы. А чернил и грифеля, как в насмешку, хоть отбавляй. Как и чертёжной сверхпрочной бумаги (она просто плохо горела зимой). И вообще — нету сил. Но главное, последнее, то, что неотменимо прояснилось на исходе ужаса: в тишине, без налётов и обстрелов и без сосущего голода, — в мозгу. Серия вариаций, зазвучавшая под сирены первых налётов вечность назад — фантастической осенью — задумана правильно. Какая тут диалектика я и не-я, мы и не-мы, когда внешнее и внутреннее одно, когда враг и товарищ только личины нашего собственного страха, самообмана, доблести и позора.
Не может быть контрастирующих тем, розно окрашенных голосов.
И быть не должно инструментов.
Действуют только основные явления и состояния в многообразной своей сочетаемости:
Но знаю, как называется дело моей жизни, дело моей смерти, и я впервые не стыжусь произнести это название. Я, восемнадцать лет избегавший его и надеявшийся на воскрешение звонкой тени. Но тень стала вдруг пожирать солнце, выпивать иссосанное голодом, отравленное бесконечной печалью сердце.
Музыка уходит в подземное, а оно разрастается душным пожаром, заслоняя видимый свет.
Так вот — оно называется „Ленинград“. Именно так: Ленинград».
В новой биографии Сергея Сергеевича Прокофьева (1891–1953) творческий путь гениального русского композитора показан в неразрывном единстве с его эмоциональными, религиозными, политическими поисками, с попытками создать отечественный аналог вагнеровского «целостного произведения искусства», а его литературный талант, к сожалению, до сих пор недооценённый, — как интереснейшее преломление всё тех же поисков. Автор биографии поэт и историк культуры Игорь Вишневецкий представил своего героя в разных ипостасях, создав мало похожий на прежние, но вместе с тем объёмный и правдивый портрет нашего славного соотечественника в контексте трагической эпохи.
В центре исследования Игоря Вишневецкого (и сопровождающей его подборки редких, зачастую прежде не публиковавшихся материалов) — сплав музыки и политики, предложенный пятью композиторами — Владимиром Дукельским, Артуром Лурье, Игорем Маркевичем, Сергеем Прокофьевым, Игорем Стравинским, а также их коллегой и другом, музыкальным критиком и политическим публицистом Петром Сувчинским. Всех шестерых объединяло то, что в 1920–1930-е самое интересное для них происходило не в Москве и Ленинграде, а в Париже, а главное — резкая критика западного модернистического проекта (и советского его варианта) с позиций, предполагающих альтернативное понимание «западности».
«Неизбирательное сродство. Роман из 1835 года», по мнению автора, — эксперимент по созданию сюжетной прозы в квазиромантическом жанре. Критики оценивают его как фантасмагорию и исторический роман, а название (и не только) прямо указывает читателю на знаменитую книгу Гёте. Что это, уникальная по мастерству стилизация романтической прозы 1830-х или новый эксперимент, — придется решить читателю. Но удивительные тайны и приключения, описания итальянских городов (в «Неизбирательном сродстве» и в повести «Острова в лагуне») и блокадного Ленинграда (в повести «Ленинград»), смех и слезы героев не оставят равнодушными никого.
Фотографирование — как способ запечатления жизни, проявления ее скрытых форм и смыслов, а в итоге — рассказ о становлении Художника, — вот, пожалуй, та задача, которую поставил перед собой и блестяще выполнил автор этой книги.Впервые опубликовано в журнале «Октябрь», № 11 за 2000 год.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
ОЛЛИ (ВЯЙНО АЛЬБЕРТ НУОРТЕВА) — OLLI (VAJNO ALBERT NUORTEVA) (1889–1967).Финский писатель. Имя Олли широко известно в Скандинавских странах как автора многочисленных коротких рассказов, фельетонов и юморесок. Был редактором ряда газет и периодических изданий, составителем сборников пьес и фельетонов. В 1960 г. ему присуждена почетная премия Финского культурного фонда.Публикуемый рассказ взят из первого тома избранных произведений Олли («Valitut Tekoset». Helsinki, Otava, 1964).
Ф. Дюрренматт — классик швейцарской литературы (род. В 1921 г.), выдающийся художник слова, один из крупнейших драматургов XX века. Его комедии и детективные романы известны широкому кругу советских читателей.В своих романах, повестях и рассказах он тяготеет к притчево-философскому осмыслению мира, к беспощадно точному анализу его состояния.
Новый роман Елены Катишонок продолжает дилогию «Жили-были старик со старухой» и «Против часовой стрелки». В том же старом городе живут потомки Ивановых. Странным образом судьбы героев пересекаются в Старом Доме из романа «Когда уходит человек», и в настоящее властно и неизбежно вклинивается прошлое. Вторая мировая война глазами девушки-остарбайтера; жестокая борьба в науке, которую помнит чудак-литературовед; старая политическая игра, приводящая человека в сумасшедший дом… «Свет в окне» – роман о любви и горечи.
Один из главных «героев» романа — время. Оно властно меняет человеческие судьбы и названия улиц, перелистывая поколения, словно страницы книги. Время своенравно распоряжается судьбой главной героини, Ирины. Родила двоих детей, но вырастила и воспитала троих. Кристально честный человек, она едва не попадает в тюрьму… Когда после войны Ирина возвращается в родной город, он предстает таким же израненным, как ее собственная жизнь. Дети взрослеют и уже не помнят того, что знает и помнит она. Или не хотят помнить? — Но это означает, что внуки никогда не узнают о прошлом: оно ускользает, не оставляя следа в реальности, однако продолжает жить в памяти, снах и разговорах с теми, которых больше нет.
Роман «Жили-были старик со старухой», по точному слову Майи Кучерской, — повествование о судьбе семьи староверов, заброшенных в начале прошлого века в Остзейский край, там осевших, переживших у синего моря войны, разорение, потери и все-таки выживших, спасенных собственной верностью самым простым, но главным ценностям. «…Эта история захватывает с первой страницы и не отпускает до конца романа. Живые, порой комичные, порой трагические типажи, „вкусный“ говор, забавные и точные „семейные словечки“, трогательная любовь и великое русское терпение — все это сразу берет за душу.
Великое счастье безвестности – такое, как у Владимира Гуркина, – выпадает редкому творцу: это когда твое собственное имя прикрыто, словно обложкой, названием твоего главного произведения. «Любовь и голуби» знают все, они давно живут отдельно от своего автора – как народная песня. А ведь у Гуркина есть еще и «Плач в пригоршню»: «шедевр русской драматургии – никаких сомнений. Куда хочешь ставь – между Островским и Грибоедовым или Сухово-Кобылиным» (Владимир Меньшов). И вообще Гуркин – «подлинное драматургическое изумление, я давно ждала такого национального, народного театра, безжалостного к истории и милосердного к героям» (Людмила Петрушевская)