Lakinsk Project - [11]
Не думаю, что дело было в смущении: мы легко и подолгу обсуждали, что делать с пробившимися волосами в паху и чем удобна увеличенная крайняя плоть: должно быть, меня тормозило то, что и библейский, и комнатный Иисусы возникли в моей жизни значительно раньше тебя, это была такая старая война, и мне надлежало разобраться с каждым из них в одиночку. Смешно писать это, но ты был похож на того-со-стены: детские совпадали глаза и щеки, а когда ты на ходу сочинял ту сказку про сомов, лицо твое светилось таким же высоким отрешением; с возрастом глаза твои стали другими (что уж говорить о щеках), но взялись длинные Иисусовы волосы, которые, кажется, особенно ценила твоя мама, а я делал вид, что ничего не замечаю. Единственным Иисусом, чей образ я когда-либо примерял сам, был и остается бичуемый желтый Христос из альбома репродукций Пушкинского музея: золотой фонд мазохизма, безвольное, бескостное почти тело, растением обвившееся вокруг столба; сейчас при взгляде на него меня всякий раз обжигает ледяной стыд. Тот-со-стены уже много лет покоится на шкафу в комнате, где я больше не живу: я снял его в год, когда окончил школу, после безуспешных маминых молитв о моем поступлении на журфак, о которых она имела неосторожность мне рассказать; почти что скрипя от злости зубами, я сделал то, о чем так долго боялся даже подумать, но и в эту минуту, изводимый сразу многими чувствами, все же не до конца был бесстрашен и не совсем исключал, что руки мои сейчас отнимутся или ноги врастут, как положено, в пол. Все, однако, обошлось, Иисус улегся ровно и почти сразу был чем-то дополнительно придавлен; впереди была еще половина подмосковного лета с летящим по улицам песком, без тебя, потому что мы были в ссоре и не здоровались, если встречались: до соцсетей было проще держать эту обиженную многомесячную оборону, о которой я, désolé, жалею сегодня не так, как, наверное, мог бы, но это, если задуматься, легко объяснимо: тот бледный опыт долгого и болезненного одиночества кое-как подготовил меня к жизни, начавшейся в октябре ноль седьмого и так все еще не прошедшей, непройденной; кажется, даже этим своим суетливым, разбегающимся конформизмом я все еще пытаюсь кому-то напомнить тебя.
Когда в сентябре мы сошлись заново, мне невозможно хотелось спросить, каково тебе было все это время, вспоминал ли ты что-нибудь из наших общих событий, не разговаривал ли ты с пустотой, представляя меня: ты простил бы мне это кокетничанье, но вряд ли ответил бы честно; скорее всего, ты прекрасно справлялся один, учась самоучкой гитаре, не хлопоча о московских бюджетных местах и катаясь по городам на чужих мотоциклах. Дело было не в том, что ты меньше во мне нуждался: со временем я понял о себе, что стремлюсь пожрать любого человека, с которым хоть сколько-то сближаюсь, и едва ли ты не ощущал это уже тогда, но после месяцев, прожитых порознь, что-то все же подтолкнуло тебя обратно (или не удержало, или ты был слишком добр, чтобы забыть обо мне); так или иначе, ты вернулся, а еще через несколько дней Ю. на улице Фридриха Энгельса сказала, что любит меня, и застала врасплох: еще не оправившийся от недавней неудачи с А., я сморозил в ответ что-то такое, отчего она почти расплакалась, но дорога домой была, как всегда, долгой, этих слов мне никто еще не говорил; Ю., о которой я мало что знал (а она обо мне), была мне скорей интересна, чем нет, и еще до того, как поезд уткнулся в знаменитый тупик, я решил, что нам с ней стоит попробовать. Эта осень, где у меня были ты, Ю. и отсырелая серая Москва вокруг Яузы, и беспощадное количество книг к прочтению, пересобрала меня после такого долгого бардака (может быть, не совсем удачно, но лучше, чем никак), и хотя ты мертв, а с Ю. мы все разнесли, и только чужая Москва все еще стоит на своих берегах, я по-прежнему думаю о ней как об одном из абсолютно счастливых кусков моей жизни и не могу убедить себя посмотреть на все это по-другому.
На стадион приезжал губернатор, и муниципалитет разломал наш с тобой дом в Аптечном переулке, чтобы тот не смутил его: два с половиной этажа полегли страшной грудой вместе с остатками столетних газет на стенах, хранивших новости с Первой мировой, и той белой и плоской, как лист бумаги, мумией кошки с чердака; все это не успели вывезти и обнесли забором, не скрывшим уродливую гору и наполовину, губер приехал и уехал, гора осталась гнить дальше, и в один из вечеров мы влезли на ее вершину не ради какого-то траурного ритуала, а просто потому, что это тоже было занятно. Там, наверху, я говорил тебе о Ю. и помалкивал об А., обе они казались одинаково ненастоящими в позднем воздухе, полном дачного дыма и твоего строгого тепла; ты успел завести много новых знакомств, ты окреп так, как я не окреп до сих пор, ты рассказывал не самые красивые истории, в которые нельзя было не поверить. Ты хотел, чтобы мы когда-нибудь, но все же как можно скорее взяли на двоих мотоцикл: я не очень чувствовал эту заношенную романтику (не чувствую и теперь), мне всегда казалось, что разъезжать на мотоцикле ровно так же претенциозно, как верхом на лошади, но доверие, звучавшее в этом неправдоподобном приглашении, было вполне оглушительно: впервые ты сам говорил о каком-то общем будущем, где нам поровну принадлежала огромная шумная глупость, которую мне предстояло научиться любить и беречь. Мы засиделись на развалинах до темноты и только тогда поняли, что спускаться следовало раньше: теперь было не разобрать, куда ставить ноги в черном наломанном месиве. Пожалуй, это был повод вызывать спасателей, но это даже не приходило в голову: нас учили, что в трудной ситуации любой звонок ментам, врачам и иже с ними лишь все усугубит; вдобавок мы незаконно проникли за муниципальный забор, чтобы забраться сюда, и было не по себе представлять, как нас могут за это отделать. Вроде бы ты как бывший юный турист должен был предугадать эту западню, но тебя никогда не водили в горы, забудем; нам нужно было выбрать между тем, чтобы до рассвета коченеть наверху, и тем, чтобы все-таки попробовать слезть по беспорядочным руинам, что, конечно, выглядело гораздо опасней, и здесь ты спохватился, что в твоей «нокии» с хрустящими, как солдатские мозоли, клавишами встроен фонарик. Этот ломкий луч, шарящий в ощеренных бревнах и балках, кирпичах и торчащих костях обрешетки, я помню так, словно все это случилось сегодня, но в целом я помню так мало и так ненадежно, что порой ощущаю себя запертым в чужой комнате со стенами в постерах групп, из которых я знаю не больше четверти, и занимаюсь тем, что перевешиваю их с места на место, чтобы самому себе доказать, что все это не просто так. Я не могу с ходу, без фотографий, описать твои ладони или плечи, не уверен насчет твоих сигарет («Бонд»?) и не знаю имени ни одной из тех, с кем ты спал; уже несколько лет назад мной был минован беспокоивший меня рубеж: тот отрезок жизни, что я живу без тебя, стал длиннее, чем тот, что я прожил бок о бок с тобой, и с тех пор все растет. Бог знает почему меня так волновало переваливание этой отметки, но по ту сторону, где я сейчас нахожусь, я чувствую, что твое присутствие в моем личном воздухе лишь возросло, и это не те спазматические вспышки, что преследовали меня в октябре, ноябре, декабре седьмого года и еще потом, когда на любом городском углу, где мы успели постоять вдвоем, мне хотелось усесться на землю и спрятать голову между колен; ты стал ровным неразмываемым фоном, обставшим наши дворы и леса, и это внушает мне то же спокойствие, что внушал мне ты сам в вечернем парке с глухими голосами у воды. Этот город с тех пор не стал ни дружелюбнее, ни безопасней, скорее все наоборот; от него в принципе мало что осталось – не только от того, что мы здесь любили и звали своим, а от города вообще, он почти что не виден из-под железных коробок ларьков и автомоек, из-за талых потеков растяжек, но ты окончательно пропитал его, если не сказать озвучил, и когда, возвращаясь домой в первом часу ночи, я перехожу мост над черной, запачканной Клязьмой, тащащей свои воды сначала к Павловскому Посаду, где жила твоя первая, и дальше, к менее удачным городам, мне слышен этот бессмысленный, почти радостный гул, начавшийся, можно подумать, еще до монголов, но теперь даже не населенный, а присвоенный тобой, тобой направляемый (всегда в одну точку) и тобой же снимаемый к утру (если перед работой везешь ребенка к врачу на ранний прием, то не слышишь вообще ничего, как под водой).
Написанная под впечатлением от событий на юго-востоке Украины, повесть «Мальчики» — это попытка представить «народную республику», где к власти пришла гуманитарная молодежь: блоггеры, экологические активисты и рекламщики создают свой «новый мир» и своего «нового человека», оглядываясь как на опыт Великой французской революции, так и на русскую религиозную философию. Повесть вошла в Длинный список премии «Национальный бестселлер» 2019 года.
Петер Хениш (р. 1943) — австрийский писатель, историк и психолог, один из создателей литературного журнала «Веспеннест» (1969). С 1975 г. основатель, певец и автор текстов нескольких музыкальных групп. Автор полутора десятков книг, на русском языке издается впервые.Роман «Маленькая фигурка моего отца» (1975), в основе которого подлинная история отца писателя, знаменитого фоторепортера Третьего рейха, — книга о том, что мы выбираем и чего не можем выбирать, об искусстве и ремесле, о судьбе художника и маленького человека в водовороте истории XX века.
15 января 1979 года младший проходчик Львовской железной дороги Иван Недбайло осматривал пути на участке Чоп-Западная граница СССР. Не доходя до столба с цифрой 28, проходчик обнаружил на рельсах труп собаки и не замедленно вызвал милицию. Судебно-медицинская экспертиза установила, что собака умерла свой смертью, так как знаков насилия на ее теле обнаружено не было.
Восточная Анатолия. Место, где свято чтут традиции предков. Здесь произошло страшное – над Мерьем было совершено насилие. И что еще ужаснее – по местным законам чести девушка должна совершить самоубийство, чтобы смыть позор с семьи. Ей всего пятнадцать лет, и она хочет жить. «Бог рождает женщинами только тех, кого хочет покарать», – думает Мерьем. Ее дядя поручает своему сыну Джемалю отвезти Мерьем подальше от дома, в Стамбул, и там убить. В этой истории каждый герой столкнется с мучительным выбором: следовать традициям или здравому смыслу, покориться судьбе или до конца бороться за свое счастье.
Взглянуть на жизнь человека «нечеловеческими» глазами… Узнать, что такое «человек», и действительно ли человеческий социум идет в нужном направлении… Думаете трудно? Нет! Ведь наша жизнь — игра! Игра с юмором, иронией и безграничным интересом ко всему новому!
Елена Девос – профессиональный журналист, поэт и литературовед. Героиня ее романа «Уроки русского», вдохновившись примером Фани Паскаль, подруги Людвига Витгенштейна, жившей в Кембридже в 30-х годах ХХ века, решила преподавать русский язык иностранцам. Но преподавать не нудно и скучно, а весело и с огоньком, чтобы в процессе преподавания передать саму русскую культуру и получше узнать тех, кто никогда не читал Достоевского в оригинале. Каждый ученик – это целая вселенная, целая жизнь, полная подъемов и падений. Безумно популярный сегодня формат fun education – когда люди за короткое время учатся новой профессии или просто новому знанию о чем-то – преподнесен автором как новая жизненная философия.