Курс на худшее - [81]
Человек из Люксембургского сада в рыбу уже превратился, поэтому все относятся к нему как к сумасшедшему. Возможно, что он также чего-то боится (так, он с испугом смотрит на свою ногу, как будто это уже не нога, а нечто неопределенное, загадочное), но при этом, в отличие от Рокантена, он не отдает себе отчета в своем страхе, не понимает, что боится; страх живет внутри него, как некая неосознаваемая реальность, вот почему сказать, что он боится, было бы не совсем точно. Важно то, что он одинок, замкнут на себе[378], в то время как Рокантен, по его собственному признанию, всегда «оставался среди людей, на поверхности одиночества, в твердой решимости при малейшей тревоге укрыться среди себе подобных <…>» (Сартр, 23). Мысль о человеке с рыбьими глазами вновь наполняет Рокантена жаждой общения[379], а к концу книги она перейдет в стремление поведать миру о своем опыте борьбы с Тошнотой. Рокантен не хочет, чтобы остальные превратились в людей-крабов; напротив, его цель — сделать так, чтобы они осознали контингентность мира. Нельзя не признать, что эта цель достаточно двусмысленна: в самом деле, все люди мыслят одинаково, так как не осознают абсурдности мира. Но в таком случае, чтобы мыслить по-разному, они должны принять идею контингентности в качестве незыблемой истины, аксиомы, краеугольного камня всей системы. Получается, что возможность мыслить по-разному определяется необходимостью согласиться с тем, что существование абсурдно.
Пожалуй, человек из Люксембургского сада тоже иногда испытывает потребность в общении, в другом: однажды он улыбнулся Роберу, приятелю маленького Антуана, «издали протянув к нему руки, — Робер едва не лишился чувств» (Сартр, 23–24). Господин Эндон, в отличие от человека-краба, такой потребности не испытывает никогда; его глаза — глаза слепца, глаза бесцветные, рыбьи:
Глаза у Эндона были замечательной формы — глубоко посаженные и одновременно навыкате; природа в шутку расставила их так широко, что казалось, что скулы и лоб вот-вот соскользнут с лица. Цвет глаз также вызывал удивление, хотя, в общем-то, никакого цвета и не было. Белки, начинающиеся сразу под верхним веком, заполняли все пространство глаза, а зрачки были ненормально расширены, как будто Эндон испытывал постоянную нехватку света. Радужные оболочки представляли собой тонкие сине-зеленые ободки, консистенцией своей напоминающие икру, казалось, что они, как шарикоподшипники, вот-вот начнут вращаться то в одну, то в другую сторону, — Мэрфи бы этому ничуть не удивился.
(Мэрфи, 179; курсив мой[380])
Приблизив свое лицо максимально близко к лицу господина Эндона, Мэрфи может разглядеть «красное кружево слизи, нагноение у основания верхнего века, тончайшую сетку вен, похожую на выгравированные на ногте ноги слова молитвы „Отче наш“, и в роговице — свое собственное отражение, ужасно искаженное, уменьшенное в размерах и нечеткое» (Мэрфи, 179). Глаза Эндона вызывают у Мэрфи восхищение, он хотел бы, чтобы его глаза были такими же. Рокантен же, оказавшись в похожей ситуации — только рассматривает в зеркале он свои собственные глаза, — испытывает ужас при виде этой «обильной, блеклой плоти»:
С такого близкого расстояния в особенности отвратительны глаза. Нечто стеклянистое, податливое, слепое, обведенное красным, — ну в точности рыбья чешуя.
(Сартр, 31)
Ролан Барт, проанализировавший «Историю глаза» Жоржа Батая, отмечал сходство между глазом и яйцом:
Глаз оказывается матрицей прохождения объектов, которые подобны различным «стадиям» окулярной метафоры. Первой вариацией будет вариация глаза и яйца; это будет двоякая вариация: по форме (во французском l’œil и l’œuf имеют один общий звук и один различный) и по содержанию (будучи абсолютно различными, оба объекта имеют шаровидную форму и один цвет — белый)[381].
Белизна и округлость позволяют дальнейшее метафорическое расширение; так Барт переходит к яичкам животного и человека, к крови, к мотиву кастрации. Безымянный говорит, что по форме, а возможно и по содержанию, представляет собой яйцо, «с двумя отверстиями, расположение которых не важно, чтобы не дать ему лопнуть, ибо его содержимое жидкое, как слизь» (Безымянный, 337). По-видимому, глаза человека из Люксембургского сада тоже похожи на это плавающее в собственной слизи и крови яйцо; не случайно в посещающем Рокантена сюрреалистическом видении глаз занимает достойное место рядом с сороконожками, челюстями-пауками, кусками «запыленного гнилого мяса», «шумящими зарослями детородных членов», из которых течет смешанная с кровью сперма, «студенистая, теплая, в мелких пузырьках» (
Борис Поплавский (1903–1935) — один из самых талантливых и загадочных поэтов русской эмиграции первой волны. Все в нем привлекало внимание современников: внешний облик, поведение, стихи… Худосочный юноша в начале своей парижской жизни и спустя несколько лет — настоящий атлет; плохо одетый бедняк — и монпарнасский денди; тонкий художественный критик — и любитель парадоксов типа «отсутствие искусства прекраснее его самого»; «русский сюрреалист» — и почитатель Лермонтова и блока… В книге Дмитрия Токарева ставится задача комплексного анализа поэтики Поплавского, причем основным методом становится метод компаративный.
Естественно, что и песни все спеты, сказки рассказаны. В этом мире ни в чем нет нужды. Любое желание исполняется словно по мановению волшебной палочки. Лепота, да и только!.. …И вот вы сидите за своим письменным столом, потягиваете чаек, сочиняете вдохновенную поэму, а потом — раз! — и накатывает страх. А вдруг это никому не нужно? Вдруг я покажу свое творчество людям, а меня осудят? Вдруг не поймут, не примут, отвергнут? Или вдруг завтра на землю упадет комета… И все «вдруг» в один миг потеряют смысл. Но… постойте! Сегодня же Земля еще вертится!
Автор рассматривает произведения А. С. Пушкина как проявления двух противоположных тенденций: либертинажной, направленной на десакрализацию и профанирование существовавших в его время социальных и конфессиональных норм, и профетической, ориентированной на сакрализацию роли поэта как собеседника царя. Одной из главных тем являются отношения Пушкина с обоими царями: императором Александром, которому Пушкин-либертен «подсвистывал до самого гроба», и императором Николаем, адресатом «свободной хвалы» Пушкина-пророка.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.