Курс на худшее - [3]
То же самое можно сказать и о Беккете. Если первый роман писателя, «Мэрфи», по праву называют «барочным», настолько велика в нем роль деталей, скрытой цитатности и аллюзий, то в последующем реалии внешнего мира решительно вытесняются из текста; его границы совпадают с границами выросшего до размеров Вселенной человеческого «я». Персонаж уже неотделим от текста, который он продуцирует, при этом «растворение» тела в массе аморфного, безличного бытия неизбежно ведет к «размыванию» текста, к потере им своей структуры. Вселенская грязь, о которой идет речь в беккетовском романе «Как есть», является метафорой не только неорганической материи, но и бессознательного, безостановочного письма; так подвергается радикальной трансформации мечта Малларме об анонимном Тексте, который «говорит сам собой, без авторского голоса» и в то же время имеет четкую структуру, отражающую порядок, присущий ноуменальному миру. Устранение автора не может не привести к потере контроля над текстом, показывает Беккет; «орфического истолкования» Земли не существует, есть лишь текст о невозможности закончить текст, о невозможности достичь тишины небытия.
«Я говорю, как слышу»[12], — утверждает безымянный персонаж «Никчемных текстов». В «Как есть» речь уже идет о цитировании, но фактически герой цитирует самого себя, ибо голос, который он слышит, принадлежит ему самому, являясь проекцией его бессознательного. Однако даже само употребление первого лица здесь условно: речь от первого лица не означает наличия конкретного субъекта высказывания, от имени «я» говорит то безымянное, невыразимое бытие, в котором снимается оппозиция внешнего и внутреннего, трансцендентного и имманентного, «я» и других. Именно поэтому текст Беккета, существуя как бы вне литературы, вне цитатности, отсылает в то же время к бесконечному количеству других текстов, составляющих его скрытую, неявную основу. Действительно, наследие Беккета, как, впрочем, и наследие Хармса, может быть поставлено в любой философский или литературный контекст, но при этом каждая попытка реконструкции возможного влияния, по существу, относительна и свидетельствует о принципиальной внетемпоральности беккетовского дискурса.
Естественно, текст, подобный беккетовскому или хармсовскому, не мог появиться, скажем, в XIX веке. Возникновение «абсурдного» текста было подготовлено всей эволюцией европейской литературы конца XIX — начала XX века, прошедшей путь от символистской поэзии к экзистенциальной тоске сартровской «Тошноты». Хармс, как известно, начинал свою литературную деятельность в качестве последователя заумной поэзии и был увлечен как авангардистскими идеями о «самовитом» слове, так и символистской доктриной о теургическом творчестве. Беккет был в течение некоторого времени литературным секретарем Джойса и принадлежал к кругам ирландской богемы, обосновавшейся на берегах Сены. Но меня, в первую очередь, интересует не исторический контекст творчества обоих писателей, а то, каким образом зародилась литература, видящая единственный смысл своего существования в самоуничтожении, в достижении молчания белой страницы, и как стремление к внетемпоральному, антиисторическому дискурсу превратилось в желание покончить во что бы то ни стало с самовоспроизводящимся словом, даже если для этого пришлось бы вновь восстановить движение времени.
По словам Борхеса,
лексикону историка литературы без слова «предшественник» не обойтись, но пора очистить его от всякого намека на спор или соревнование. Суть в том, что каждый писатель сам создает своих предшественников. Его творчество переворачивает наши представления не только о будущем, но и о прошлом. Для такой связи понятия личности или множества попросту ничего не значат. Первоначальный Кафка времен «Betrachtung» куда меньше предвещает Кафку сумрачных легенд и беспощадных контор, чем, скажем, Броунинг либо лорд Дансени[13].
Хармс и Беккет не знали друг друга. Но, на мой взгляд, роман Беккета «Безымянный», написанный спустя 12 лет после «Голубой тетради № 10», намного ближе к этому хармсовскому «случаю», чем, скажем, тексты тех поэтов-заумников, которые были непосредственными предшественниками русского поэта.
Особо следует сказать о некоторых русских изданиях текстов Сэмюэля Беккета. Драматическим произведениям повезло больше: значительная их часть переведена на русский язык, и, что важно, перевод, как правило, сделан с того языка, на котором написан оригинал. Беккетовская проза известна гораздо меньше: помимо трех послевоенных новелл («Конец», «Первая любовь», «Изгнанник»), сборника новелл «Больше замахов, чем ударов» (под заглавием «Больше лает, чем кусает») и позднего текста «Общение», на настоящий момент изданы переводы трилогии и романа «Мэрфи». При этом блестящий перевод трилогии, осуществленный Валерием Молотом, контрастирует с переводом романа «Мэрфи», подготовленным А. Панасьевым и А. Жгировским. К сожалению, переводчики «Мэрфи» сознательно пошли на смешение двух версий романа: английской и французской. Беккет, как известно, был двуязычным писателем и сам переводил свои произведения на другой язык, но он, в отличие от Джойса, избегал смешивать элементы разных языков в пределах одного текста. Обе версии являются авторскими, поэтому и перевод с английского, и перевод с французского был бы аутентичным, но нельзя переводить одновременно с двух языков сразу. Правда, Валерий Молот тоже пользуется английским вариантом трилогии, но в гораздо меньшей степени, чем А. Панасьев и А. Жгировский; поэтому его перевод намного лучше передает специфику беккетовского текста.
Борис Поплавский (1903–1935) — один из самых талантливых и загадочных поэтов русской эмиграции первой волны. Все в нем привлекало внимание современников: внешний облик, поведение, стихи… Худосочный юноша в начале своей парижской жизни и спустя несколько лет — настоящий атлет; плохо одетый бедняк — и монпарнасский денди; тонкий художественный критик — и любитель парадоксов типа «отсутствие искусства прекраснее его самого»; «русский сюрреалист» — и почитатель Лермонтова и блока… В книге Дмитрия Токарева ставится задача комплексного анализа поэтики Поплавского, причем основным методом становится метод компаративный.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.