Кумар долбящий и созависимость. Трезвение и литература - [35]
Но «Пьяненькие» — это совсем другая книга. Это книга обыденного «пианственного недоумения», повседневной маниакальной «спиртуозности», не выводящей в астрал, книга, если можно так выразиться, второго стакана. Конечно, и тут случаются срывы, помрачение мозгов, но связано это не с количеством, а с качеством напитков, с суррогатами, ибо само пьянство — суррогат веселья и забытья. Другую книгу и написать должен другой писатель.
Взяли семь бутылок портвейна (водки в чайной не было)…
Пропустили рюмочки по три…
Скинулись, взяли еще семь бутылок…
В общем, беседа приняла оживленный характер…
(«Танцующий Шива»)
«Пушкин — наше Все», — запостулированный приоритет русской словесности, присяга на верность вербальному воплощению. Но и прообраз будущей веры во ВСЕ. Никто ведь не сказал: «Мусоргский — наше Все». Или — в том же духе — про Менделеева. Или — на, поди! — про Сталина! Ну, там, отец, ну, эдипов комплекс, развившийся у внучат… Но ВСЕ — это «Выпьем с горя…»
Трансакционный анализ (Э. Берн) показывает, впрочем, что к Чехову или Достоевскому местоимение не привязали только по свойству опускать лишнее, не проговаривать очевидное. Но сценарная матрица сплошной вербальности обнаруживает новую двойственность: нетрезвое сознание играет в литературу, а литература играет в «пьяненьких». Отбросим безнадежно некротические жанры, бесконечные кальки и шаржи вроде «Литургии пьяниц», которую, позевывая, можно прочесть и как первый акт социальной рефлексии. Пропустим и замшелые аллегории типа: «Стоит море на пяти столпех. Царь рече: «Потеха моя». А царица рече: «Гибель моя». Мы не нуждаемся в сносках: «Море на пяти столпех — то в руце человечестей вино держимо; а царь — тело; а царица — душа». Тоже мне загадка! Нам важно, что это — металитература. А литература — это: «Ветер завыл; сделалась метель…» И тут наш ВСЕ-пострел поспел раньше остальных: первым героем русской литературы, погибшим от алкоголизма, стал станционный смотритель Самсон Вырин:
— Отчего он умер? — спросил я пивоварову жену.
— Спился, батюшка, — отвечала она.
Первого литературного экстаза, равного четвертой стадии сознания, достиг гробовщик Адриан Прохоров, подвергшийся спаиванию со стороны Готлиба Шульца. Двумя подаренными сюжетами ай да сукин сын вогнал впечатлительного Гоголя в штопор эйфории, метафизического запоя, выход из которого ознаменовался потерей дара и голодной смертью. А дальше уж полетело мелкой пташечкой. Русские писатели балдели династически, и сухопарый Бунин поплыл на восьмом десятке в распьянющие «Темные аллеи».
Мои молодые соседи ехали со мной в электричке, везли дочку в зоопарк. Не будучи в состоянии ни молчать, ни говорить о другом, я рассказывала им о русском пьянстве как атрибуте игрового поведения, о величайшей из русских «незавершенок» — книге «Пьяненькие», бессознательно (не приходя в сознание) продолжая которую, каждый следующий автор забуревал и от генетических бродильных веществ, и от дрожжей, разведенных предшественниками. Русская литература фаталистически преемственна, пронизана стрелами аллюзий, в ней все скованы одной цепью, хотя именуется это обстоятельство, кажется, соборностью. Но — дрыгни ногой, и звон пойдет с фланга на фланг. Русская литература, может быть, наиболее хоровая из европейских. Солист здесь обречен на одиозность — это лучшая доля, а как правило — на безнадежное затирание ластиком. Но речь не о том. Я задала попутчикам задачу: назовите трех трезвых по мироощущению русских писателей. Молодые не задумываясь выпалили:
— Толстой!
Я загнула палец. Законы новой литературы, заглушающей ремиссию вшитием «торпеды» и невыносимой, как невыносим только «завязавший», требуют такой фразовой конструкции: «Наступило тягостное молчание, как писали в романах «натуральной» школы». В силу местонахождения разговор принимал мистический оборот: сценарная матрица Венички, о котором мы старались не вспоминать, работала по-ударному. Мимо, печатая окнами окна, прогавкал скорый в Полтаву. Кайфоломный зигзаг гоголевской улыбки мелькнул в тамбуре. Молодой неуверенно предположил:
— Пришвин?.. — и отдернул руку.
Только не систематизировать! Не уподобляться Петру Демьянычу! Так уж и все… Не систематизировать, не втягиваться в очередную дружескую попойку, кончающуюся мертвой петлей. О «трезвости» Толстого? Писатель, который присутствует в тексте пока что почти анонимно, в одном рассказе написал про митрополита: «вечно трезвый старик». Это воспринимается как епитимья. К тому же, юношеское бузотерство, увы, ставит яснополянского академика Углова скорее в сомнительный ряд «завязавших». Пришвин? Тоже пальцем в небо. Обоих разламывал дуализм. Оба писали как трезвые, а жили как пьяные. Достаточно почитать дневники.
Бустрофедон — это способ письма, при котором одна строчка пишется слева направо, другая — справа налево, потом опять слева направо, и так направление всё время чередуется. Воспоминания главной героини по имени Геля о детстве. Девочка умненькая, пытливая, видит многое, что хотели бы спрятать. По молодости воспринимает все легко, главными воспитателями становятся люди, живущие рядом, в одном дворе. Воспоминания похожи на письмо бустрофедоном, строчки льются плавно, но не понятно для посторонних, или невнимательных читателей.
Известный историк науки из университета Индианы Мари Боас Холл в своем исследовании дает общий обзор научной мысли с середины XV до середины XVII века. Этот период – особенная стадия в истории науки, время кардинальных и удивительно последовательных перемен. Речь в книге пойдет об астрономической революции Коперника, анатомических работах Везалия и его современников, о развитии химической медицины и деятельности врача и алхимика Парацельса. Стремление понять происходящее в природе в дальнейшем вылилось в изучение Гарвеем кровеносной системы человека, в разнообразные исследования Кеплера, блестящие открытия Галилея и многие другие идеи эпохи Ренессанса, ставшие величайшими научно-техническими и интеллектуальными достижениями и отметившими начало новой эры научной мысли, что отражено и в академическом справочном аппарате издания.
Валькирии… Загадочные существа скандинавской культуры. Мифы викингов о них пытаются возвысить трагедию войны – сделать боль и страдание героическими подвигами. Переплетение реалий земного и загробного мира, древние легенды, сила духа прекрасных воительниц и их личные истории не одно столетие заставляют ученых задуматься о том, кто же такие валькирии и существовали они на самом деле? Опираясь на новейшие исторические, археологические свидетельства и древние захватывающие тексты, автор пытается примирить легенды о чудовищных матерях и ужасающих девах-воительницах с повседневной жизнью этих женщин, показывая их в детские, юные, зрелые годы и на пороге смерти. Джоанна Катрин Фридриксдоттир училась в университетах Рейкьявика и Брайтона, прежде чем получить докторскую степень по средневековой литературе в Оксфордском университете в 2010 году.
Основание и социокультурное развитие Санкт-Петербурга отразило кардинальные черты истории России XVIII века. Петербург рассматривается автором как сознательная попытка создать полигон для социальных и культурных преобразований России. Новая резиденция двора функционировала как сцена, на которой нововведения опробовались на практике и демонстрировались. Книга представляет собой описание разных сторон имперской придворной культуры и ежедневной жизни в городе, который был призван стать не только столицей империи, но и «окном в Европу».
«Медный всадник», «Витязь на распутье», «Птица-тройка» — эти образы занимают центральное место в русской национальной мифологии. Монография Бэллы Шапиро показывает, как в отечественной культуре формировался и функционировал образ всадника. Первоначально святые защитники отечества изображались пешими; переход к конным изображениям хронологически совпадает со временем, когда на Руси складывается всадническая культура. Она породила обширную иконографию: святые воины-покровители сменили одеяния и крест мучеников на доспехи, оружие и коня.
В первые послевоенные годы на страницах многотиражных советскихизданий (от «Огонька» до альманахов изобразительного искусства)отчетливо проступил новый образ маскулинности, основанный наидеалах солдата и отца (фигуры, почти не встречавшейся в визуальнойкультуре СССР 1930‐х). Решающим фактором в формировании такогообраза стал катастрофический опыт Второй мировой войны. Гибель,физические и психологические травмы миллионов мужчин, их нехваткав послевоенное время хоть и затушевывались в соцреалистическойкультуре, были слишком велики и наглядны, чтобы их могла полностьюигнорировать официальная пропаганда.
Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .