— Кровь! Корм! Много корма!
У Данухи от этого рёва аж внутри что-то ёкнуло и ужас разлился по всему телу сверху вниз, вязким варевом. Но большего прорычать ему не дал колдун, который уже подскочил к нему и со всего маха врезал набалдашником посоха нежити по башке. Она обмякла и повалилась на бок, почему-то громко хрюкнув.
Данное поведение нежити не укладывалась в головах ни большухи, ни родового колдуна. Те, кого Данава вынимал из небытия и садил в куклы, должны были быть сонными. В это время года почти вся эта нежить спит. Поэтому всегда общение было подобно тому, как говоришь с поднятым, но не разбуженным. Нежить могла кукситься, отвечая на вопросы, хныкать от того что тревожат и спать не дают, мямлить или еле воротить сонным языком. Проснуться она не могла, потому что это противоречило природе. Все движения их были вялые, еле обозначаемые. Что происходило сейчас Дануха ну никак объяснить не могла. Непонятная тревога буквально грызла её изнутри. Сердце заухало в ушах громко и противно. Но тогда Данава разрядил непонятку, как-то легко и сразу признав свою вину, убедив большуху, что это просто его промашка, мол что-то напортачил с пойлом. Неправильно сварил — заговорил. И Дануха с радостью, дура, поверила в это, потому что это было самое простое. Потому что в это хотелось верить. А во что-то страшное верить тогда не хотелось.
— Ну, чё? — через некоторое время спросил Данава, до смерти перепуганный, с трясущимися руками, — будем ещё кого слушать?
— Да ну тя на хуй, — злобно рявкнула Дануха, — ты и так уж накуролесил. Того и гляди самим в глотки вцепятся. Отправляй их в пизду обратно. Ебанутоты создане.
Колдун как будто только этого и ждал. Он с нескрываемой радостью, торопясь, чтоб сестра не передумала, подтаскивал их по одному к костру. На этот раз он не вдувал, а высасывал что-то из маски и резко выдувал это на костёр, как сплёвывая. После чего срывал маску, и пацан валился на снег, не то в обморок, не то крепко заснув…
Дым драл горло и спину от горячей земли припекло. Она села, всматриваясь в кромешную темноту и тут же поняла, что задыхается. Ветра не было и дым от горящих жилищ, едкий, с каким-то противным привкусом палёного мяса и горелых костей, заполнял всё вокруг. Нестерпимо защипало в глазах. В голове вспыхнула единственная паническая мысль «надо съёбывать отсюда, а то задохнусь к ебене матери». Дануха встала и на ощупь, ориентируясь по памяти, обошла кадящий баймак огородами и полезла на холм, что был у них Красной Горкой. Только продравшись через травяной бурьян наверх и задышав полной грудью бездымным воздухом, она позволила себе остановиться. Обернулась, стараясь рассмотреть что-нибудь в этой дымной черноте внизу и опять заплакала не понятно от чего на этот раз. Толи от дыма глаза разъело, толи от обиды за то, что произошло, толи от того и от другого вместе. Только текущие по щекам слёзы сначала действительно были порождены обидой. Вновь вспомнилась малышня посикушная, что мамок, почти бесчувственных после карагода разволакивала по родным кутам, по баням. Пацанов ватажных, так и не пришедших в себя и от того их на руках разносили мужики артельные. Баб своих вспомнила, всех до одной. Как тогда на Святках после кормления Мороза разводила бабью цепочку по очереди, так по очереди и вспомнила. Никто тогда из баб по выходу из дурмана на ногах не устоял. Первые, что по моложе, так вообще срубленным деревом в сугроб рушились. Те, кто постарше, лишь на жопы садились, теряя равновесие. А как дошла в своих воспоминаниях до Сладкой, своей подруги с девства, с которой прошла вся её жизнь, разревелась в голос. Та, выйдя из дурмана лишь покачнулась, растянула свою харю в беззубой улыбке, хрюкнула громко, как порося и со всего маха рухнула в снег на спину, раскинув руки в сторону. И опять тогда её выходка растворила всю серьёзность происходящего в Данухином сознании. Она Сладкую тогда обматерила, не со зла и не серьёзно, а та в ответ начала дурачиться ещё больше, смешно пытаясь встать в рыхлом и глубоком снегу, что у неё естественно не получалось. От чего она издавала различные непотребные звуки и громко хохотала до слёз, размазывая краску по харе…
Ох далеко далёко в небе зорька разгоралась. А Дануха всё сидела на траве, на склоне Красной Горки, чуток не докарабкавшись до верхотуры. Сидела сиднем поджав и разведя в стороны коленки пухлые, уронив обе руки меж ними. Как только в сознании её блудившим где-то по завалам памяти, наконец, созрело понимание того, что она видит перед собой, то тут же вспомнила Зорьку. Эту в общем-то обычную молодуху, живую, непосредственную, которую все бабы то и дело обзывали «оторвой». Да какая она оторва? Нормальная девка. Только зря, наверное, Нахуша не послушал её и оставил при родном баймаке. Глядишь цела б осталась. Дануха знала проклятье этой бабьей породы. С Хавкой-то они хоть подругами и не были, но видались регулярно. Их сводили бабняцкие интересы, в первую очередь больше, чем чисто бабские. Встретившись вместе, они вечно подтрунивали одна над другой, обчёсывая друг дружку языками, но обиды никогда не таили, но и любви меж ними особой не было. Так, хорошие знакомые, притом очень хорошие и очень давнишние. Так получилось, что они почти одновременно стали большухами в своих бабняках, с разницей в один год. Притом на год раньше стала Хавка, ведьма старая. Поэтому в первое же знакомство она, надув важно щёки, учила разуму «зассыху малолетнюю». По началу Дануха даже купилась