Он уже разоблокался, освободился от дневного наряда — снял пояс и свиту, остался лишь в шёлковой сорочке, украшенной Дорогим шитьём. Повернулся к тяблу, взнял десницу для осенения и вдруг услышал за спиной тихий скрип двери. Оглянулся, не трогаясь с места.
Милонега, одетая, как всякая холопка, в длинную полотняную рубаху с рукавами, схваченными у кистеи обручами, с разрезом ворота, застёгнутым на бронзовую пуговицу, в набедренной понёве поверх рубахи и в головном платке, подвязанным кукушкою под подбородком, стояла в дверном проёме и чуть приметно качала из стороны в сторону головой, словно бы осуждала Ивана. Встретившись с ним взглядом, сказала:
— Это я, Милонега.
— Вижу, — ответил он с покровительственной снисходительностью, уловив которую она сразу осмелела, притворила за собой дверь и сделала два коротких шажка вперёд. Свет из слюдяного оконца пал на её лицо, и он рассмотрел, что она подкашивает на один глаз, что, впрочем, не только не портило её, но добавляло миловидности.
— Это я, Милонега, — повторила она, ещё что-то хотела добавить, открыла рот, Иван увидел кончик её малинового языка, который подержался между мелкими белыми зубами и вновь скрылся с теми словами, которые она хотела произнести.
Иван смотрел на её сомкнутые губы, требуя взглядом, чтобы она сказала то, что намеревалась. И она поняла:
— Я пришла. К тебе. — Сдёрнула с головы платок, две пепельные косицы упали на её плечи.
«...Абы юноша возжелал её на похоть», — всплыли в памяти читанные в свитке слова. Иван безотчётно, словно в помрачении рассудка подошёл к образам, накинул на иконы покровную холстину. Постоял, творя про себя молитву покаяния, чтобы морок рассеялся, но и сознавая со стыдом, что не желает этого.
Обернулся, Милонега встретила его взгляд и, не отрывая своего и не мигая, отстегнув на вороте пуговицу, начала медленно-медленно выпрастываться из рубахи. Сначала оголила по-детски худенькие плечи, потом повисла на бёдрах поверх понёвы рубашка, и открылись груди — не острые, какие были у Феодосьи, а круглые и широко расставленные.
Он скользнул взглядом вниз по её телу, и Милонега начала торопливо перешагивать с падающей на пол рубахи. Он увидел плоский её живот, сухие бедра и ляжки. Безмолвная, тонкая и гибкая, словно растение, она не стыдилась своей наготы, только в глазах ещё теплились испуг и неуверенность.
— И как это ты додумалась? — спрашивал он её, когда они лежали рядом на пристенной лавке, покрытой толстым восточным ковром.
Она не ответила. Он не настаивал, прислушиваясь к себе. Произошедшее ему не было неприятно, но и радости не доставило. Не было той знакомой ему, облегчающей тело отпущенности и покоя, было чувство душевной утраты и досады. Из-за того нешто, что не жена она ему? А если б была женой? Случалось, что князья брали в жёны простолюдинок и жили с ними в счастье и согласии. А брат Семён даже и на боярской дочери Шурочке Вельяминовой не разрешает жениться, только чтоб на княжне...
Она прижалась к нему мягкой грудью, спросила с похотливой игривостью:
— Ты доволен мной?
Он не сразу взял в толк её слова, а когда смысл их стал доходить до него, смешался от неожиданности и стыда её вопроса:
— Рази же можно говорить об этом?
И она его не поняла:
— А чё, рази нет?
Он не ответил, и она в знак своего неудовольствия повернулась к нему своей маленькой круглой жопкой, добавила словно бы со слезой в голосе:
— Ещё бы, ведь ты кня-я-язь! Куды нам!
Иван поднялся, опустил босые ноги на пол. Одно желание владело им: всё скорее забыть, словно ничего и не было.
— Мне одеваться? — ломливо спросила она, тоже поднялась с лавки и бесстыдно повернулась к нему.
Иван запоздало заметил, что робкая и так понравившаяся ему улыбка Милонеги, которую он принимал за выражение наивности и чистоты, несла потаённую усмешку, в которой более опытный муж смог бы прочитать отпечаток порока и низменных страстей. Глаз её стал вдруг косить сильнее, взгляд стал переменчивым, как у человека, успевшего познать многие тайны жизни.
— Одевайся и проваливай не мешкая.
— Не мешкая?.. А если я побавиться жалаю? — Она произнесла это уже с дерзостью и вызовом.
Иван отпрянул от лавки. Крупная дрожь била его, он смешался и, не находя слов, лишь указал ей рукой на дверь.
Она начала одеваться — неспешно, время от времени бросая на него испытующий взгляд. Застегнула ворот, подвязалась кукушкой и, встав в дверях, требовательно спросила:
— Нешто я так и уйду ни с чем?
— Ах, вон ты о чём! Ты, выходит, волочайка? — От этой догадки ему почему-то стало легче на душе. — Тогда понятно. За потаскушничество надо платить, понятно... Вот гривна новгородская, пополам разрубленная, серебряная, довольно?
— Э-э, нет, князь! Не то мне надобно.
— А что же?
— Отпускная грамота. Не хочу больше быть твоей рабой. — Она высказала то, что давно обдумала, но что высказать всё равно оказалось непросто — это выдавали и дрожание голоса, и прерывистость дыхания, от которого груди её под рубахой шатко то вздымались, то опадали.
Сама как бы устыдясь своих слов, добавила: — Конечно, запрос по рылу не бьёт, однако же я взаправду запрашиваю... Чё молчишь, жалко отпускать волочайку?