Козлов - [2]
Прежде всего и больше всего он – семьянин. Он никогда не стесняется показать себя читателям в кругу жены и детей.
ей посвящает он свою поэму, ей посвятил он свою жизнь. Хотя быстро, быстро пронеслось его золотое счастье, «солнце в полдень закатилось» (закат, пришедшийся на полдень!..) и рано Божий мир стал уплывать от его глаз, медленно и неуклонно унося от него все свои декорации: и небо, и зеленые луга, и во тьме ночной зажженные звезды, – но это исчезновение Козлов умел заменить и эту пустоту заполнить. С необычайной трогательностью говорит он в послании к Жуковскому, что, когда уходили от него все зрелища вселенной, он не взглянул ни на поле, ни на рощи, он «забыл проститься с небесами», – он хотел в последний раз насмотреться на жену и детей, запечатлеть в своей душе «очам незримый образ их». С отчаянием и тоскою он устремлял на них свои тускнеющие взоры, – какая трагедия отца, перед которым навеки застилается «милый вид» его детей! И возникает еще другое тонкое мученье:
Если бы даже нестертыми, незатуманенными сохранились в его памяти лица малюток, то ведь они меняются и оттого никогда не будут знакомы слепому отцу. Такие близкие, дети будут вечно далеки от него. И пока его еще не совсем покинуло уходящее зрение, он прижимает их к своей груди и глядит не наглядится, пьет их слепнущими глазами, – а потом черная пелена окутывает все, и Козлов остается один в безнадежно темной комнате жизни.
Он упал было духом, лишний, погасший – жалкий пепел человеческого костра. Если иногда на своих задумчивых струнах он и споет про радость, то это, по его сравнению, похоже на то, как в поле мелькает цветок вместе со скошенной травою. Но, сам скошенный жизнью, он, обращаясь к молодой женщине, взывает лишь об одном:
И внутреннее прозрение осветило его мглу. Он с благодарностью к Богу понял, что и ослепший отец имеет великую миссию: своей слепотою он искупит детей, уплатит их нравственный долг, своим терпением и мукой своего тернового венца сведет на их невинные головы благословение небес. Светла будет их дорога, потому что его постигла безвременная тьма. Он надеется, что, когда Бог разогнет книгу прощения, там будет стоять и его имя. Богу, который горит перед ним в тиши ночной «огнецветными зорями», он молится такою характерной человеческой молитвою, – чтобы не судился Бог с человеком, не вступал с ним в неравную тяжбу:
Человек здесь на миг, – как он ничтожен! А если еще человек – слепой… Удивительно ли, что, мгновенный и незрячий, он с себя на Бога, вечного и всевидящего Бога, слагает заботу о жене и детях и о самом себе?
Но, кроме семейной, есть для слепца и другие отрады. И одна из них – сновидения. Никто не слеп ночью. В сонных грезах видит Козлов. Пленительный обман сновидений опять ему кажет
Утерянная разноцветность природы восстановляется во сне; тогда воскресают и солнце, и радуга, и пламенно-спокойный вечер на берегу Москвы-реки. Зрячий во сне и темный в бдении, так мечется Козлов между образами и черной пустотой. Новая радость – поэзия, чужая и своя. Смежились глаза, но тем тоньше и внимательнее раскрывается слух для дивного звона поэтических лир, для этого вечернего звона, который наводит много дум. Если все почерпают в искусстве силу и ободрение, «животворительные утехи и сладкое самозабвение», то слепому певцу оно заменяет самые глаза и возвращает ему ту природу, непосредственное обращение с которой он потерял. Для него поэзия – воспоминание, луч из мира, когда-то зримого, победа над слепотой. Внутренние струны в нем не порвались, они органически связаны с его жизнью и могут умолкнуть лишь вместе с нею.
Хоть светлый призрак жизни юной
Итак, к счастью, оказался напрасным страх Козлова «остыть душою»; он не обеднел, когда утратил ощущенье, – он весь ушел в любовь и дружбу, он «неостылою душою» везде любит прекрасное, а некогда виденные звезды оставили ему глубокую веру, что
И в конце концов даже мила ему стала его слепая доля, и забывал он свою слепоту в беседе с мудрыми, среди «божественных песнопений возвышенных певцов» и в кругу все той же семьи.
Замечательно, что и в балладах, красивых и колоритных, у Козлова чаще всего фигурируют женихи и невесты, – он и в фантастику вносит семейственность; и когда во тьме вдоль озера сверкает летучий синий огонек, то это мертвая невеста ищет своего жениха:
«Когда-то на смуглом лице юноши Лермонтова Тургенев прочел «зловещее и трагическое, сумрачную и недобрую силу, задумчивую презрительность и страсть». С таким выражением лица поэт и отошел в вечность; другого облика он и не запечатлел в памяти современников и потомства. Между тем внутреннее движение его творчества показывает, что, если бы ему не суждено было умереть так рано, его молодые черты, наверное, стали бы мягче и в них отразились бы тишина и благоволение просветленной души. Ведь перед нами – только драгоценный человеческий осколок, незаконченная жизнь и незаконченная поэзия, какая-то блестящая, но безжалостно укороченная и надорванная психическая нить.
«В представлении русского читателя имена Фета, Майкова и Полонского обыкновенно сливаются в одну поэтическую триаду. И сами участники ее сознавали свое внутреннее родство…».
«Сам Щедрин не завещал себя новым поколениям. Он так об этом говорит: „писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности“…».
«На горизонте русской литературы тихо горит чистая звезда Бориса Зайцева. У нее есть свой особый, с другими не сливающийся свет, и от нее идет много благородных утешений. Зайцев нежен и хрупок, но в то же время не сходит с реалистической почвы, ни о чем не стесняется говорить, все называет по имени; он часто приникает к земле, к низменности, – однако сам остается не запятнан, как солнечный луч…».
«Наиболее поразительной и печальной особенностью Горького является то, что он, этот проповедник свободы и природы, этот – в качестве рассказчика – высокомерный отрицатель культуры, сам, однако, в творчестве своем далеко уклоняется от живой непосредственности, наивной силы и красоты. Ни у кого из писателей так не душно, как у этого любителя воздуха. Ни у кого из писателей так не тесно, как у этого изобразителя просторов и ширей. Дыхание Волги, которое должно бы слышаться на его страницах и освежать их вольной мощью своею, на самом деле заглушено тем резонерством и умышленностью, которые на первых же шагах извратили его перо, посулившее было свежесть и безыскусственность описаний.
«Одинокое произведение Грибоедова, в рамке одного московского дня изобразившее весь уклад старинной жизни, пестрый калейдоскоп и сутолоку людей, в органической связи с сердечной драмой отдельной личности, – эта комедия с избытком содержания не умирает для нашего общества, и навсегда останется ему близок и дорог тот герой, который перенес великое горе от ума и оскорбленного чувства, но, сильный и страстный, не был сломлен толпою своих мучителей и завещал грядущим поколениям свое пламенное слово, свое негодование и все то же благородное горе…».
«…Это решительно лучшее из всех «драматических представлений» г-на Полевого, ибо в нем отразилось человеческое чувство, навеянное думою о жизни; а между тем г. Полевой написал его без всяких претензий, как безделку, которая не стоила ему труда и которую прочтут – хорошо, не прочтут – так и быть!…».
«…Не знаем, право, каковы английский и немецкие водвили, но знаем, что русские решительно ни на что не похожи. Это какие-то космополиты, без отечества и языка, какие-то тени без образа, клетушки и сарайчики (замками грешно их назвать), построенные из ничего на воздухе. В них редко встретите какое-нибудь подобие здравого смысла, об остроте и игре ума и слов лучше и не говорить. Место действия всегда в России, действующие лица помечены русскими именами; но ни русской жизни, ни русского общества, ни русских людей вы тут не узнаете и не увидите…».
«…К числу особенных достоинств статей, помещаемых в этом издании, должно отнести их совершенную соответственность и верность идее и цели: так, например, «Уральский казак» – это не повесть и не рассуждение о том, о сем, а очерк, и притом мастерски написанный, который в журнале не заменил бы собою повести, а в «Наших» читается, как повесть, имеющая все достоинство фактической достоверности…».
«Во все времена человеческой жизни, с тех пор как люди себя помнят, были войны. Войны, с тех пор как существуют государства, начинались правительствами, а кончались – борьбой сословий; бедные принимались бороться с богатыми. Богатые противились и не хотели уступать. Тогда начинались народные движения; более долгие и более мирные движения называются реформациями, а более короткие и более кровавые – революциями…».
«Характерно для Левитова, что бытописатель, прикованный к месту и моменту, постоянно видя пред собою какое-то серое сукно жизни, грубость и безобразие, пьяные толпы России, крестьянскую нужду и пролетариат городской, он в то же время способен от этой удручающей действительности уноситься далеко в свою мечту – и она, целомудренная, поэтическая, сентиментальная, еще резче оттеняет всю тьму и нелепицу реальной прозы. В нем глубоко сочетаются реалист и романтик…».