Кошмар: литература и жизнь - [4]
.
Теперь давайте оставим и дорогой плащ, и его удивительную обладательницу и обратимся к главному событию повести — к погоне.
Итак, погоня, погоня, которая заставляет текст мчаться по ее горячим следам, задает все ускоряющийся темп рассказа, несущегося на всех парах к своей кульминации, к трагедии, а затем — под откос, кубарем, к развязке… И следом — точно чтобы что-то утаить — внимание читателя резко переключается с драматического впечатления от страшной судьбы художника к пошлой историйке про наглеца Пирогова.
Как помнит читатель, два сюжета составляют «Невский проспект»: романтическая история художника Пискарева, не сумевшего пережить, что очаровавшая его «ангел красоты» оказалась продажной женщиной, и пошлая история Пирогова, приударившего за хорошенькой немкой и выпоротого за это жестяных дел мастером Шиллером, сапожником Гофманом и столяром Кунием. («И можно ли сказать, что всякий немей есть Шиллер?! Я согласен, что он Шиллер, но только тот Шиллер, о котором вы можете узнать, если будете когда-нибудь иметь терпение прочесть мою повесть „Невский проспект“») [5]. Критики не преминули отметить, что эти истории служат для противопоставления высокого и низкого во всевозможных ипостасях. В одном из своих писем Гоголь так выразил этот эстетический принцип: «Я люблю вдруг возле одной песни встретить другую, совершенно противного содержания» [6].
Но у этой второй истории есть еще одна важная роль, которую не заметили критики. По своему сюжету — погоня за приглянувшейся красавицей, — темпу, стилю, ироническому пародированию эта вторая история создает мутное кривое зеркало, в котором отражается драма Пискарева. Вглядываясь в него, читатель должен практически полностью утратить воспоминания о пережитом им в первой части повести и сохранить лишь смутное чувство произведенного на него неясного, но сильного впечатления. Эта вторая история помогает автору скрыть от читателя то, что происходило с ним, с читателем, в первой.
Ибо если бы Гоголь относился к читателю так же трогательно, как к Акакию Акакиевичу, он бы начал свои «Петербургские повести» примерно вот с такого признания: «Потрудитесь расслабиться и ничему не удивляйтесь. Я незаметно вторгнусь в ваше сознание и овладею им настолько быстро, что вы даже ничего не почувствуете. Я покажу такие чудеса в вашей избитой повседневности, какие вы сами никогда не отваживаетесь помыслить. Вам откроется мир, полный ярких красок, необычайных загадок и драматических страстей. От вас я ничего не прошу — только читайте, читайте дальше!» Но Гоголь не мог быть вполне откровенен со своим читателем, ибо это помешало бы ему осуществить эксперимент, который так много для него значил.
Как отмечали многие, читатель испытывает при чтении Гоголя дискомфорт. Может быть, причина в том, что над сознанием читателя ставятся опыты, которые ему не всегда приятны? Чувство дискомфорта, конечно, не единственная эмоция, вызываемая чтением: с удовольствием распознавая знакомое-незнакомое в своей повседневности, читатель впитывает новую и непонятную систему художественных приемов, складывающихся в эстетическую концепцию, которую автор не проговаривает, но которой он дорожит больше идей и сюжетов. Эксперимент, который предпринимает Гоголь, — это вовсе не отвлеченный эксперимент с художественным словом, «искусство для искусства». Это психологический эксперимент с сознанием читателя, который преследовал вполне определенные внелитературные цели.
Действительно, внимание читателя — и это характерно для всех повестей петербургского цикла — все время раздвоено (чтобы не сказать — расстроено), распылено на разные детали, сообщения и предметы. Оно мечется между «высоким и низким» [7], силясь понять «идею» или извлечь «мораль», оно захвачено полемикой, в которую вовлекает его автор, оно все время занято разными планами повествования. Читатель должен напряженно следить — за интригой, за погоней, силясь не упустить стремительный темп рассказа. Может быть, именно поэтому в фантасмагориях Гоголя так выпукло выступают тщательно прописанные красочные, даже несколько бурлескные детали повседневности — подобно тому, как у Пруста так много светских сплетен и так внимательно отделываются элементы пейзажей, так ярко цветет боярышник?
Текст имеет много уровней, заставляя читателя одновременно присутствовать в его разных регистрах. Например, в «Невском проспекте» Гоголь вовлекает читателя в полемику о соотношении добра и красоты, о противоположности эстетического и этического начал [8]. Другая полемическая тема — переосмысление романтизма, отстранение от него и попытка его преодоления.
Но помимо развития сюжета и полемики, которые Гоголь открыто преподносит читателю, он использует целый ряд изобразительных приемов, от читателя в основном скрытых, направленных на выполнение важной задачи автора — испытать на читателе границы власти литературы, художественного слова, и опытным путем установить, на что способна преобразующая сила искусства. «Петербургские повести» представляют собой серию экспериментов с читательским сознанием, причем в каждой повести разрабатывается новый набор художественных средств и приемов. Эти приемы и станут предметом нашего пристального внимания.
Эта книга посвящена танатопатии — завороженности нашего общества смертью. Тридцать лет назад Хэллоуин не соперничал с Рождеством, «черный туризм» не был стремительно развивающейся индустрией, «шикарный труп» не диктовал стиль дешевой моды, «зеленые похороны» казались эксцентричным выбором одиночек, а вампиры, зомби, каннибалы и серийные убийцы не являлись любимыми героями публики от мала до велика. Став забавой, зрелище виртуальной насильственной смерти меняет наши представления о человеке, его месте среди других живых существ и о ценности человеческой жизни, равно как и о том, можно ли употреблять человека в пищу.
«Что говорит популярность вампиров о современной культуре и какую роль в ней играют вампиры? Каковы последствия вампиромании для человека? На эти вопросы я попытаюсь ответить в этой статье».
«Непредсказуемость общества», «утрата ориентиров», «кризис наук о человеке», «конец интеллектуалов», «распад гуманитарного сообщества», — так описывают современную интеллектуальную ситуацию ведущие российские и французские исследователи — герои этой книги. Науки об обществе утратили способность анализировать настоящее и предсказывать будущее. Немота интеллектуалов вызвана «забастовкой языка»: базовые понятия социальных наук, такие как «реальность» и «объективность», «демократия» и «нация», стремительно утрачивают привычный смысл.
Был ли Дж. Р. Р. Толкин гуманистом или создателем готической эстетики, из которой нелюди и чудовища вытеснили человека? Повлиял ли готический роман на эстетические и моральные представления наших соотечественников, которые нашли свое выражение в культовых романах "Ночной Дозор" и "Таганский перекресток"? Как расстройство исторической памяти россиян, забвение преступлений советского прошлого сказываются на политических и социальных изменениях, идущих в современной России? И, наконец, связаны ли мрачные черты современного готического общества с тем, что объективное время науки "выходит из моды" и сменяется "темпоральностью кошмара" — представлением об обратимом, прерывном, субъективном времени?Таковы вопросы, которым посвящена новая книга историка и социолога Дины Хапаевой.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Ж.М.Г. Леклезио недавно стал обладателем Нобелевской премии по литературе, и естественно, что самые разные его книги вызывают сейчас широкий читательский интерес. Он не только романист, но и блестящий эссеист, своего рода поэт эссеистики, и эта посвященная кино книга — прекрасное тому подтверждение. Завсегдатаи киноклубов (каковых немало и по сей день) и просто киноманы с удовольствием обнаружат, что западная интеллигенция «фанатела» по поводу тех же фильмов, что показывались на «музейных» просмотрах в России.
Новеллы французского писателя Андре Пьейра де Мандьярга завораживают причудливым переплетением реальности и фантазии, сна и яви; каждый из семи рассказов сборника представляет собой великолепный образчик поэтической прозы.
Профессор орлеанского Института изобразительных искусств, директор Архива Модильяни в Париже и Ливорно, Кристиан Паризо представляет Амедео Модильяни не только великолепным скульптором, живописцем и рисовальщиком, но прежде всего — художником редкостного обаяния, каковым он остался в истории мирового искусства и в памяти благодарных потомков. В книге дана широкая панорама жизни парижской богемы, когда в ее круг входили знаменитые художники XX века — Пикассо, Брак, Сутин, Бранкузи, Шагал.
В книгу вошли три романа известного литовского писателя, ныне живущего в Израиле, написанные в середине шестидесятых годов и ставшие ярким событием литературной жизни того времени. Романы: На чем держится мир, Вечный шах, Полнолуние. Еврей у Мераса — это просто человек, чистый человек, человек, очищенный от мусора и быта, но чудовищным образом втянутый в мясорубку убийства. Создан для любви, а втянут в ненависть. Создан для счастья, а втянут в войну и гибель. Создан для света, а низринут во тьму.Лев Аннинский Там, дальше — тоже гетто.