Слова панихиды донеслись ему откуда-то издали, непонятные и страшные: «Амо же вси человеци пойдём надгробное рыдание творяще песнь: Аллилуйа…»
Промелькнуло лицо кривого могильщика с заячьей губой, и потянуло ароматом фиалок.
А он всё не сводил глаз с мучительных строк, зная, что это его смертный приговор, и всё же надеясь, как преступник, найти между грозных и роковых для него слов хоть намёк на помилование, на счастье. Наконец глаза стали разбирать буквы и слова, которые не сразу освещало сознание, точно им надо было стучаться в его двери и проситься войти.
«Алексей, — читали его глаза мелкий, нервный почерк с недописанными буквами на конце, которые нетрудно было угадать. — Я больше не могу переносить этой пытки и не писать тебе. Я чувствую, что ты меня уже не любишь, что ты избегаешь меня… Я вся истерзана… Так продолжаться не может… Так издеваться надо мною нельзя… Поддерживая во мне искру надежды, ты топчешь мою любовь к тебе, а ведь она живая… Она просит пощады хоть бы за то счастье, которое тебе давала. Я всё принесла тебе в жертву и не требую за это ничего, кроме искренности и правды теперь… Повторяю, во мне всё ещё тлеет надежда и ею питается моя душа, но умоляю тебя погасить её, или… или вернуться к прошлому и сказать, что я ошиблась, что только моя ревнивая страсть ослепила меня, что ты прежний… Поедем сегодня на лодке туда, где были в первый раз… Поедем с компанией, а потом уйдём от них, как тогда… Да неужели же ты разлюбил меня?! За что? Нет, нет я жду тебя сегодня… Твоё присутствие будет мне счастливым ответом. Спаси меня!..»
Серёжа дочитал письмо до конца и, бледный, опустился на стул. Страшная горечь ощущалась у него во рту, точно он напился чьих-то страдальческих слез. Тело не чувствовало ни рук, ни ног, ни головы, а только одно сердце, которое, казалось, наполнило всё это существо и стучало, и сжималось в каждом нерве. Тут было всё: и отчаяние, и мука, и стыд за себя, за неё, даже за брата, и жалость, бесконечная жалость к ней, к этой несчастной теперь девушке. Он, как и все, только подозревал, что между королевой и его братом есть любовь, но никогда не думал, что это зашло так далеко. И кто бы мог подумать это, глядя на её невинное лицо?.. Неужели нельзя её спасти, броситься перед братом на колени, умолять его вернуться к ней, дать ей любовь и счастье, которого никто в мире не заслуживает больше, чем она. Пожертвовать собою, если это, может быть, на что-нибудь нужно.
Последняя мысль заставила его вернуться к себе, к своему преступлению. Что он сделал? Какую страшную, непоправимую низость он совершил! Главное — непоправимую и неизгладимую, как позорное клеймо на совести, которое никакими слезами не вытравишь, никаким раскаянием не выжжешь.
Остаётся только одно — умереть: не за что ухватиться, не на что опереться… Всё рухнуло, всё разлетелось, как дым. Искусство! Талант! Но что могут они значить без любви, без её любви, без веры в её чистоту, без чистой совести!
Ему, как что-то очень далёкое, вспомнилась прогулка с ней, кладбище, свеже-вырываемая могила и святые слова молитв в печальной утренней кладбищенской тишине. Он вспомнил своё настроение, своё предчувствие, свои мысли и особенно это видение себя мертвецом, и сразу нашёл в этом нечто предопределённое, неотвратимое, роковое и спасительное в его настоящем положении и душевном состоянии.
«Яко земля еси и в землю отыдеши… Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание…»
Недаром и все эти слова так глубоко запали в его память.
Остановившись на этой мысли, Серёжа почти успокоился и почувствовал сразу такую усталость, точно он долгое время вносил непосильные тяжести на высокую гору, и теперь ему только хотелось отдохнуть, забыться. Лицо его, ещё утром такое цветущее и юношески светлое, сразу как будто постарело, осунулось и приняло безнадёжное выражение. Он сидел, опустив руки, с неподвижно устремлёнными вперёд и ничего не видящими глазами, почти в забытье, близком ко сну или к обмороку.
Резкий звонок внизу заставил его вздрогнуть и очнуться. Несомненно, что это звонил брат. Звонок показался ему ужасно сильным и прозвеневшим почти над самым ухом. Серёже показалось, что прошло много, много времени с тех пор, как он пришёл сюда, и с тех пор, как он пришёл к своему неизбежному желанию умереть сегодня, через несколько часов.
Он ещё не знал, как это будет. Сделает ли он все сам, или об этом позаботится судьба, но что это будет так, в этом он ни капли не сомневался. А пока что, надо было исполнить свой долг.
Он холодными, но уже переставшими дрожать руками вложил письмо в конверт и, не торопясь, заклеил его, дал ему высохнуть, а затем медленно направился с письмом в руках вниз, в кабинет к брату.
Уже на лестнице он услышал громкий голос брата и его весёлый, здоровый смех.
«И он ещё может смеяться!» — с неприятным чувством подумал Серёжа, когда до него донёсся другой голос, женский, и вторивший его смеху женский смех.
Серёжа сразу узнал этот смех. Это смеялась Можарова, и ему стало ещё больше не по себе. Он даже остановился было на мысли, стоит ли идти и отдавать при ней брату письмо, но, на мгновение задумавшись, решил, что так даже лучше, и спокойно направился в кабинет, куда дверь была открыта, «чтобы прислуга не подумала чего-нибудь» по поводу пребывания Можаровой в кабинете Алексея Алексеевича, куда Можарова заходила и вместе с сестрой Кашнева, Ольгой, старообразой и некрасивой девушкой, но отличной музыкантшей, которая жила с братом и вела его хозяйство.