Я почти спокойно сплю ночь в отеле с садом, где живут на свободе попугаи, пара обезьян и ещё некоторые птицы и животные уже местного происхождения. Вместе с солнцем, они стараются убедить меня весёлыми голосами, что всё будет благополучно. Я охотно верю им. Я бы поверил и неподвижности высоких араукарий под моим окном, будь эти тёмные деревья не так тяжелы: если араукарии не качаются, это вовсе ещё не значит, что нет ветра.
Я отворяю окно и слышу подозрительный гул, хорошо знакомый мне; от него холодеет сердце.
Стремительно направляюсь на набережную. Мой пароход всё ещё курсирует вдалеке. С другой: стороны пришёл пароход австрийского ллойда.
Но волны, волны! Они, если уменьшились, то очень мало. Однако, есть какая-то надежда. Я замечаю её прежде всего в лодках: они не так пусты, как вчера. Правда, не видно, чтобы кто-нибудь собирался отправиться в путь, однако арабы-лодочники выливают из них воду, наплесканную за ночь морем и дождём.
Я иду к этим фигурам и вступаю в переговоры. Указываю им на мой пароход, потом на их лодки, потом опять на пароход. Они отлично поняли, но широко разводят руками и кивают на кипящие буруны. Я делаю несколько таких выразительных жестов, что их бы поняли дельфины. Они не хотят и слушать. Это приводит меня в раздражение. Для чего же тогда возиться с лодками и вводить меня в заблуждение? Трусы! А ещё живут при море! А ещё славятся, как отважные лодочники!
Ещё сигнал, на этот раз последний: «Через час ухожу».
Я с отчаянием взглянул в ту сторону, где покачивались суда, и снова затрепетала надежда. Одно из судов, нагруженное апельсинами, ставило парус, готовое выйти в море. Я хотел броситься туда и умолять взять меня, чтобы доставить на пароход. Но было уже поздно. Парус надулся сразу с такой силой, как будто ветер налил его до краёв и перетянул всю барку набок. Она задрожала и рванулась вперёд.
— Кайфа, Кайфа, — торопился успокоить меня араб.
Барка шла в Кайфу вдоль берегов.
Но это обстоятельство уже снова приближало меня к чуду. У тех отважных людей должны были найтись подражатели.
С горячим укором я стал указывать лодочникам то на скосившийся к морю парус, то на деньги.
Дело было сделано: отважные нашлись. Двенадцать гребцов, тринадцатый рулевой. Старший был седой, как могильный камень на мусульманском кладбище, высокий, жилистый, с длинными руками и длинными зубами. В его ухватках чувствовалась почти нечеловеческая сила и цепкость обезьяны.
Хороши были и эти двенадцать молодцов. На подбор! Из них можно было бы составить отличную разбойничью шайку. И когда они взялись за весла, я взглянул на них с полным доверием.
Пронзительно и дико затянули они унылый мотив. Молитва или песня? Судя по их нахмуренным, серьёзным лицам, это была молитва. Наконец, мне хотелось, чтобы эта была молитва, а не песня.
Двенадцать весел поднялись и впились в воду, как двенадцать змеиных жал. Громадная лодка сразу ожила и подалась вперёд, при сочувственных криках толпы, собравшейся на мокрой набережной.
Это было вовремя. Большая барка с апельсинами не посмела проскочить через буруны и возвращалась назад, уже наполовину залитая волнами. Но видели это лишь рулевой, да я, а гребцы сидели спиною.
Я сделал по их адресу презрительную гримасу, чтобы вызвать сочувствие в старике, но каменное обезьянье лицо осталось неподвижным. Глаза его сощуренные, как от бьющего в лицо солнца, зорко и хищно впились в гряду камней. Волны вздувались на них громадными белыми парусами и разбивались с ужасным шумом.
— Алла саид! Алла саид!
С оханьем и стонами гребцы издавали эти дикие горловые звуки, в такт с вонзающимися вёслами.
Буруны были всё ближе. Они как бы неслись нам навстречу живою, вставшею на дыбы сворой, с рёвом и оскаленными пастями, в которых клубилась бешеная слюна.
Волны поднимали и опускали барку, точно раскачивая её, чтобы сильнее, с размаху бросить в лязгающие челюсти смерти.
Проклятая барка с апельсинами попалась на глаза гребцам как раз в ту минуту, когда требовалось особенное самообладание. Это возвращение, видимо, сразу смутило их, и они, точно по уговору, с ненавистью взглянули на меня и старика и бросили несколько слов, вызвавших среди них замешательство на одно мгновение.
Всего на одно мгновение, но оно могло обойтись им дороже всей прошлой жизни. Лодка как-то беспомощно качнулась в сторону, и огромная волна, выросшая как раз перед нами из открывшейся бездны, подобно громадному, взбесившемуся быку, с рёвом бросилась на нас, чтобы разбить вдребезги деревянную игрушку.
Гребцы вскрикнули в диком ужасе, закрыли руками побелевшие лица, бросили весла и повалились на дно лодки.
Я разобрал только один крик: «Алла!», и с отчаянием, придавившим меня, как огромная глыба, подумал:
«Все кончено».
Но тут же исступлённый, сильный, как рёв сирены, голос, покрыл эти трусливые стоны.
Я никогда не слышал крика, в котором чувствовался бы такой гнев, негодование и мощь. Я сам, готовый перед тем так же упасть на дно лодки, как эти трусы, не понимая, что делаю, вскочил и изо всей силы дал ногой пинка упавшему к моим ногам арабу-гребцу.