Коричные лавки. Санатория под клепсидрой - [65]
Дверная щель из соседней комнаты светилась золотой струной, звучной и чуткой, словно сон младенца, хныкавшего там в колыбельке. Оттуда доходил ласковый щебет, идиллия мамки и ребенка, пастораль первой любви, любовных мук и капризов, отовсюду осаждаемая демонами ночи, которые сгущали тьму за окном, приваженные теплившейся тут теплой искоркой жизни.
По другую сторону к нашей комнате примыкала комната, пустая и темная, а за ней была спальня родителей. Напрягши слух, я слышал, как отец мой, прильнувши к груди сна, в экстазе позволял нести себя в воздушные его пути, всем существом отдаваясь далекому полету. Мелодическое его и отдаленное храпение излагало перипетии всего странствия по неведомым бездорожьям сна.
Так постепенно входили души в темный апогелий, в бессолнечную сторону жизни, облика которой не видел никто из живущих. Они лежали, словно мертвые, страшно хрипя и плача, между тем как черное затмение глухим свинцом возлегло на их духе. А когда миновали они, наконец, черный надир, бездонный этот Оркус душ, когда преодолевали в смертельном поте его удивительные мысы, мехи легких опять начинали наполняться другой мелодией, воздымаясь вдохновенным дорассветным храпом.
Глухая густая тьма давила землю, ее туши лежали забитыми, как черная неподвижная скотина с вывалившимися языками, точащая слюну из бессильных пастей. Но какой-то иной запах, какой-то иной цвет темноты провозвествовал далекое приближение рассвета. От как бы отравленных ферментов нового дня темнота распухала, как на дрожжах росло фантастическое ее тесто, колыхалось формами помешательства, ползло изо всех корыт и дежей, кисло в спешке и панике, чтобы рассвет не застал ее врасплох за столь развратной плодовитостью и не пригвоздил навеки этих буйных больных, этих уродливых чад самозарождения, выросших из хлебных кадей ночи, словно демоны, купавшиеся парами в детских ванночках. Это минута, когда на самую трезвую и бессонную голову на какое-то мгновение опускается сонный морок, и больные, растерзанные и очень печальные обретают недолгое успокоение. Кто знает, как долго длится минута эта, когда ночь опускает занавес на происходящее в ее безднах, но короткого антракта достаточно для перестановки декораций, для удаления огромной машинерии, для ликвидации великого спектакля ночи со всею ее темной фантастической помпезностью. Пробуждаешься устрашенный, с ощущением, что вроде бы на что-то опоздал, и в самом деле видишь на горизонте светлую полосу рассвета и черную консолидирующую массу земли.
МОЙ ОТЕЦ ИДЕТ В ПОЖАРНИКИ
В первые дни октября мы с матерью возвращались домой после дачного житья в соседнем департаменте, в лесистом приречье Слотвинки, пронизанном родниковым журчанием тысячи ручьев. Сохраняя еще в ушах шелест ольшин, расшитый птичьим щебетом, мы ехали в большой старой колымаге, раздавшейся громадным сооружением, словно темная просторная корчма, втиснутые меж узлов в глубоком выстланном бархатом нутре, куда карта за картой падали сквозь окошко цветные картины пейзажа, как бы неспешно тасуемые в руках.
К вечеру мы приехали на выдутую ветрами возвышенность, на великое изумленное раздорожье края. Небо над местом этим стояло глубокое, задохнувшееся и поворачивало в зените разноцветную розу ветров. Тут была самая далекая застава страны, последний поворот, за которым понизу распахивался обширный и поздний ландшафт осени. Тут была граница, и старый трухлявый пограничный столб со стершейся надписью играл на ветру.
Огромные ободья колымаги проскрежетали и увязли в песке, говорливые мелькающие спицы смолкли, и только громадина-кузов гулко ухал, невнятно бубня в крестовых ветрах раздорожья, точно ковчег, обретшийся на пустынях вод.
Мать платила мыто, скрипучий журавль рогатки поднялся, и колымага тяжело вкатилась в осень.
Мы въехали в увядшую скуку огромной равнины, в выцветшее и бледное веянье, отворявшее над желтой далью свою блаженную и блеклую нескончаемость. Какая-то поздняя бескрайняя веющая вечность вставала из выцветших далей.
Словно в старом романе перелистывались пожелтелые страницы пейзажа, всё более бледные и слабеющие, как если бы должны были завершиться какой-то большой выветренной пустотой. В этом развеянном небытии, в желтой нирване мы могли уехать за время и действительность и навек остаться в пейзаже, в теплом пустопорожнем веянье, — неподвижный дилижанс на больших колесах, увязший в облаках на пергаменте неба, старая иллюстрация, забытая гравюра в старомодном ветхом романе, — когда бы возница из последних сил не дернул вожжи, не вызволил колымагу из сладостной летаргии ветров и не поворотил в лес.
Мы въехали в густую и сухую пушистость, в табачное увядание. Вокруг сразу стало уютно и коричнево, точно в ящике «Trabucos». В этом кедровом полумраке нас миновали стволы деревьев, сухие и благоуханные, как сигары. Мы ехали, лес делался темней, все ароматнее пахнул нюхательным табаком, пока наконец не замкнул нас как бы в сухой резонатор виолончели, которую глухо строил ветер. У возницы не оказалось спичек, и он не смог зажечь фонари. Кони, фыркая, угадывали дорогу в темноте. Тарахтенье спиц унялось и утихло, колесные ободья мягко катились в душистой хвое. Мать уснула. Время текло несчитанным, вывязывая странные узелки — аббревиатуры своего уплывания. Тьма была непроглядной, над фургоном еще гудел сухой шум леса, когда почва сбилась вдруг под лошадиными копытами в твердую уличную мостовую, повозка круто поворотила на месте и встала. Она оказалась так близко от стены, что едва не прошлась по ней. Прямо против колымажной дверцы мать нащупала руками нашу входную дверь. Возница выгружал узлы.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Бруно Шульц — выдающийся польский писатель, классик литературы XX века, погибший во время Второй мировой войны, предстает в «Трактате о манекенах» блистательным стилистом, новатором, тонким психологом, проникновенным созерцателем и глубоким философом.Интимный мир человека, увиденный писателем, насыщенный переживаниями прелести бытия и ревностью по уходящему времени, преображается Бруно Шульцем в чудесный космос, наделяется вневременными координатами и светозарной силой.Книга составлена и переведена Леонидом Цывьяном, известным переводчиком, награжденным орденом «За заслуги перед Польской культурой».В «Трактате о манекенах» впервые представлена вся художественная проза писателя.
Польская писательница. Дочь богатого помещика. Воспитывалась в Варшавском пансионе (1852–1857). Печаталась с 1866 г. Ранние романы и повести Ожешко («Пан Граба», 1869; «Марта», 1873, и др.) посвящены борьбе женщин за человеческое достоинство.В двухтомник вошли романы «Над Неманом», «Миер Эзофович» (первый том); повести «Ведьма», «Хам», «Bene nati», рассказы «В голодный год», «Четырнадцатая часть», «Дай цветочек!», «Эхо», «Прерванная идиллия» (второй том).
Книга представляет российскому читателю одного из крупнейших прозаиков современной Испании, писавшего на галисийском и испанском языках. В творчестве этого самобытного автора, предшественника «магического реализма», вымысел и фантазия, навеянные фольклором Галисии, сочетаются с интересом к современной действительности страны.Художник Е. Шешенин.
Автобиографический роман, который критики единодушно сравнивают с "Серебряным голубем" Андрея Белого. Роман-хроника? Роман-сказка? Роман — предвестие магического реализма? Все просто: растет мальчик, и вполне повседневные события жизни облекаются его богатым воображением в сказочную форму. Обычные истории становятся странными, детские приключения приобретают истинно легендарный размах — и вкус юмора снова и снова довлеет над сказочным антуражем увлекательного романа.
Крупнейший представитель немецкого романтизма XVIII - начала XIX века, Э.Т.А. Гофман внес значительный вклад в искусство. Композитор, дирижер, писатель, он прославился как автор произведений, в которых нашли яркое воплощение созданные им романтические образы, оказавшие влияние на творчество композиторов-романтиков, в частности Р. Шумана. Как известно, писатель страдал от тяжелого недуга, паралича обеих ног. Новелла "Угловое окно" глубоко автобиографична — в ней рассказывается о молодом человеке, также лишившемся возможности передвигаться и вынужденного наблюдать жизнь через это самое угловое окно...
Рассказы Нарайана поражают широтой охвата, легкостью, с которой писатель переходит от одной интонации к другой. Самые различные чувства — смех и мягкая ирония, сдержанный гнев и грусть о незадавшихся судьбах своих героев — звучат в авторском голосе, придавая ему глубоко индивидуальный характер.
«Ботус Окцитанус, или восьмиглазый скорпион» [«Bothus Occitanus eller den otteǿjede skorpion» (1953)] — это остросатирический роман о социальной несправедливости, лицемерии общественной морали, бюрократизме и коррумпированности государственной машины. И о среднестатистическом гражданине, который не умеет и не желает ни замечать все эти противоречия, ни критически мыслить, ни протестовать — до тех самых пор, пока ему самому не придется непосредственно столкнуться с произволом властей.