Рассказ
Моего бедного двоюродного брата постигла та же участь, что известного Скаррона. Мой брат, так же как и Скаррон, из-за тяжелой болезни совершенно лишился употребления ног и должен прибегать к помощи крепких костылей да жилистых рук угрюмого инвалида, который, в случае нужды, превращается в сиделку и помогает брату перебираться с постели на обложенное подушками кресло и с кресла - снова в постель. Но еще одна черта сближает моего двоюродного брата с этим французом, который, несмотря на свою малую плодовитость, ввел во французской литературе особый вид юмора, отклоняющийся от обычных путей французского остроумия. Мой двоюродный брат, так же как и Скаррон, - сочинитель, он, так же как и Скаррон, отличается особой живостью фантазии и придает своим шуткам причудливо-юмористический характер. Но к чести писателя немецкого следует отметить, что он никогда не считал нужным в качестве приправы добавлять к своим миниатюрным острым кушаньям asa foetida[1], дабы пощекотать нёбо своим немецким читателям, которые плохо переносят подобное угощение. Ему достаточно той благородной пряности, которая возбуждает, но вместе и укрепляет. Люди с удовольствием читают то, что он пишет; говорят, его сочинения хороши и забавны; я в этом деле не знаток. Меня больше услаждали беседы кузена, и слушать его мне было приятнее, чем читать. Но именно это непреодолимое влечение к сочинительству стало для моего бедного кузена источником мучительных терзаний, даже злая болезнь оказалась не в силах остановить быстрый полет его фантазии, которая продолжала парить, все время создавая что-нибудь новое. Вот почему он рассказывал мне разные веселые истории, придуманные им, несмотря на бесконечные страдания, которые ему приходилось выносить. Но злой демон болезни преграждал путь мысли, не позволяя, чтобы она запечатлелась на бумаге. Едва мой кузен собирался что-нибудь записать, ему не только отказывались служить пальцы, но и самые мысли его разбегались и разлетались. От этого кузен впадал в самую что ни есть черную меланхолию.
- Брат, - сказал он мне однажды таким тоном, что мне страшно стало, брат, мне пришел конец. Я напоминаю себе старого сумасшедшего живописца, что целыми днями сидел перед вставленным в раму загрунтованным полотном и всем приходившим к нему восхвалял многообразные красоты роскошной, великолепной картины, только что им законченной. Я должен отказаться от той действенной творческой жизни, источник которой во мне самом, она же, воплощаясь в новые формы, роднится со всем миром. Мой дух должен скрыться в свою келью.
С тех пор мой двоюродный брат не допускал к себе ни меня, ни других знакомых. Старый угрюмый инвалид, сердясь и ворча, как злая собака, отгонял нас от дверей.
Надо сказать, что кузен мой живет довольно высоко, в маленьких низеньких комнатах. Таков уж обычай у писателей и поэтов. Да и что такое низкий потолок? Фантазия взлетает вверх и воздвигает высокие радостные своды, возносящиеся до самых небес, сверкающих синевой. Итак, подобно какому-нибудь садику, замкнутому оградой со всех четырех сторон и занимающему пространство в десять квадратных футов, комната моего кузена в ширину и длину невелика, но высота у нее немалая. К тому же квартира кузена находится в самой красивой части города - а именно на Большом рынке, окруженной великолепными зданиями, посреди которых на площади высится грандиозное и гениально задуманное здание театра. Мой кузен живет в угловом доме, и из окошка маленького кабинетика он сразу может обозревать всю панораму огромной площади.
Однажды, как раз в рыночный день, я шел, пробираясь сквозь толпу, по той улице, откуда уже издали виднеется угловое окно моего кузена. Я очень удивился, когда навстречу мне в этом окне ярким пятном мелькнула хорошо знакомая красная шапочка, которую кузен обычно носил в благополучные дни. Мало того! Подойдя ближе, я заметил, что кузен одет в свой нарядный варшавский шлафрок и курит праздничную турецкую трубку. Я помахал ему платком; мне удалось привлечь к себе его внимание, он приветливо кивнул. О, радостные надежды! С быстротою молнии я взлетел по лестнице. Инвалид отворил дверь; на лице его, обычно покрытом складками и морщинами и похожем на мокрую перчатку, на сей раз играли солнечные отсветы, придававшие этой роже вполне сносный вид. Он сообщил, что хозяин сидит в кресле и к нему можно зайти. В комнате было чисто убрано, а к ширме, закрывавшей постель, прикреплен лист бумаги и на нем крупными буквами начертаны слова:
ET SI MALE NUNC, NON OLIM SIC ERIT[2]
Все говорило о вполне возвратившейся надежде, о вновь проснувшейся жизненной силе.
- Ну вот, - закричал мой кузен, когда я вошел в кабинет, - ну вот, наконец-то ты, брат! Знаешь ли, я очень по тебе скучал! Ведь несмотря на то что тебе и дела нет до моих бессмертных творений, я тебя все-таки люблю, потому что у тебя бодрый дух и с тобой забавно, хоть ты и не забавник.
Я почувствовал, как от этого комплимента моего откровенного кузена вся кровь бросилась мне в лицо.
- Ты, чего доброго, думаешь, - продолжал кузен, не обращая внимания на мое смущение, - что я уже поправляюсь, или даже совсем поправился от моих недугов? Отнюдь нет. Ноги мои - непокорные вассалы, изменившие голове своего господина и не желающие иметь ничего общего с остальной частью моего достопочтенного трупа. Другими словами, я с места не могу двинуться и разъезжаю из угла в угол в этом кресле на колесах, а мой инвалид насвистывает мелодичнейшие марши, вспоминая свои военные годы. Но вот это окно - утешение для меня: здесь мне снова явилась жизнь во всей своей пестроте, и я чувствую, как мне близка ее никогда не прекращающаяся суетня. Подойди, брат, выгляни в окно!