Коричные лавки. Санатория под клепсидрой - [52]
Я разгадал тайну стиля. Линии архитектуры так долго повторяли в своем настырном краснобайстве одну и ту же невнятную фразу, пока я не понял этот предательский шифр, это жеманство, эту щекочущую мистификацию. Тут был и вправду слишком явный маскарад. В изысканных и подвижных чересчур элегантных линиях скрывалась слишком пряная приперченность, некоторый избыток жаркой пикантности, что-то верткое, пылкое, слишком выразительно жестикулирующее, — одним словом, что-то цветное, колониальное и вращающее белками... Именно так — в сути стиля было что-то слишком отталкивающее — он был разнузданный, изощренный, тропический и невероятно циничный.
Не стану объяснять, как меня потрясло это открытие. Отдаленные линии сближаются и пересекаются, неожиданно сходятся донесения и параллели. Взбудораженный, я поделился с Рудольфом своим открытием. Оно его не взволновало. Он даже раздраженно отмахнулся, обвинив меня в домыслах и преувеличении. Он все чаще приписывает мне блеф и намеренные мистификации. Если у меня к нему, как владельцу альбома, был еще какой-то сантимент, то его завистливые, полные нескрываемой досады вспышки отдаляют меня все больше. Однако я не показываю своих обид, увы, я от него завишу. Хорош бы я был без альбома! Он знает это и пользуется своим преимуществом.
Слишком многое в эту весну случается. Слишком много притязаний, неукротимых претензий, ищущих выхода, и непомерных амбиций распирает ее темные глубины. Экспансия ее беспредельна. Координирование этой огромной, разветвленной и разросшейся затеи выше моих сил. Желая частично переложить тяготы на Рудольфа, я назначил его сорегентом. Разумеется, анонимно. Вместе с альбомом мы составляем неофициальный триумвират, на который возложено бремя ответственности за все непостижимое и огромное предприятие.
Я не решился, обойдя виллу, зайти на ее тыльную сторону. Я бы наверняка был замечен. Отчего же, несмотря на это, у меня ощущение, что я там когда-то побывал — давно-давно? Разве же не знакомы нам на самом деле заранее все пейзажи, какие встретим в жизни? Может ли вообще случиться что-то совсем новое, чего бы мы в сокровеннейших наших тайниках давно уже не предчувствовали? Я знаю, когда-нибудь, в некий поздний час, я окажусь там, на пороге садов, рука об руку с Бианкой. Мы войдем в забытые уголки, где меж старых стен заперты отравленные парки, эти искусственные эдемы Эдгара По, заросшие цикутой, маком и опиумическими вьюнками, пылающими под бурым небом стародавних фресок. Мы разбудим белый мрамор статуи, спящей с пустыми очами в запредельном этом мире, за рубежами увядшего заполдня. Мы вспугнем ее единственного любовника, красного вампира, уснувшего со сложенными крыльями на ее груди. Вялый, бестелесный ярко-красный ошметок без остова и субстанции, мягкий, дряблый и зыблющийся, он беззвучно улетит. Завихрится, расшелестится, размешается без следа в омертвелом воздухе. Через маленькую калитку мы выйдем на совершенно пустую поляну. Растительность там окажется сожжена, как табак, как прерия поздним индейским летом. Будет это, возможно, в штате Нью-Орлеан или Луизиана — страна всего лишь предлог. Мы сядем на каменную облицовку квадратного водоема. Бианка опустит белые пальцы в теплую воду, полную желтых листьев, и не поднимет глаз. По другую сторону будет сидеть черная стройная фигура, закутанная в покрывало. Я шепотом спрошу про нее, Бианка покачает головой и тихо скажет: — Не бойся, она не слышит нас, это моя покойная мать, она здесь живет. — Потом скажет мне слова сладостнейшие, тишайшие и печальнейшие. Не будет уже никакого утешения. Сумерки будут опускаться...
События проносятся в бешеном темпе. Приехал отец Бианки. Я стоял сегодня на перекрестке улиц Фонтанов и Скарабея, когда подъехало сияющее глянцем, открытое ландо, с кузовом широким и мелким, как раковина. В белой этой шелковой раковине увидел я полулежащую Бианку в тюлевом платье. Ее мягкий профиль оттеняли загнутые вниз поля шляпы, придерживаемые ленточкой под подбородком. Она почти утопала в волнах белого фуляра, сидя рядом с господином в черном сюртуке и белой пикейной жилетке, на которой золотилась тяжелая цепь со множеством брелоков. Под черным глубоко надвинутым котелком серело замкнутое хмурое лицо в бакенбардах. Дрожь охватила меня, когда я все это увидел. Сомневаться не приходилось. Это был господин de V...
Когда элегантный экипаж проезжал мимо, приглушенно тарахтя эластическим кузовом, Бианка что-то сказала отцу, тот повернулся и уставил на меня взгляд больших черных очков. У него было лицо серого безгривого льва.
В порыве, почти потеряв сознание от самых противоречивых чувств, я воскликнул: — Положись на меня!.. до последней капли крови... — и выстрелил в воздух из пистолета, выхваченного из-за пазухи.
Многое говорит за то, что Франц Иосиф I был по сути дела могучим и печальным демиургом. Его глаза, узкие, тупые, как пуговички, сидящие в треугольных дельтах морщинок, не были глазами человека. Лицо с белыми, как молоко, зачесанными назад, словно у японских демонов, бакенбардами, было лицом старого осовелого лиса. Издали, с высокой террасы Шенбрунна лицо это, благодаря своеобразному расположению морщин, представлялось смеющимся. Вблизи улыбка оказывалась гримасой досады и заурядной деловитости, не озаренной светом никакой идеи. В момент, когда явился он на подмостках мира в генеральском зеленом плюмаже, в бирюзовой шинели до пят, несколько ссутулившийся и салютующий, мир достиг в своем развитии некоего счастливого рубежа. Все формы, исчерпавши в бесконечных преображениях свое содержание, висели на вещах уже мешковато, наполовину сползшие, готовые к линьке. Мир неожиданно окукливался, вылуплялся молодыми, щебечущими неслыханными красками, удачливо развязывался по всем узлам и сгибам. Еще бы немного — и карта его, большая эта бумага, изобильная заплатами и колерами, колыхаясь, вдохновенно бы улетела в небеса. Франц Иосиф I почел это небезопасным для своей персоны. Его стихией был мир, уловленный в силки прозы, в прагматизм скуки. Дух канцелярий и полицейских участков был его духом. И — удивительное дело. Этот старик, черствый и отупелый, не представлявший собой ничего привлекательного, сумел привлечь большую часть креатур на свою сторону. Все добропорядочные и дальновидные отцы семейств заодно с ним почувствовали себя в опасности и облегченно вздохнули, когда могучий демон этот всею тяжестью своей возлег на обстоятельства и пресек взлет мира. Франц Иосиф I разнес его по рубрикам, отрегулировал его развитие с помощью патентов, взял в узду процедурных параграфов и охранил от ввержения в непредвиденное, авантюрное и вообще непредсказуемое.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Бруно Шульц — выдающийся польский писатель, классик литературы XX века, погибший во время Второй мировой войны, предстает в «Трактате о манекенах» блистательным стилистом, новатором, тонким психологом, проникновенным созерцателем и глубоким философом.Интимный мир человека, увиденный писателем, насыщенный переживаниями прелести бытия и ревностью по уходящему времени, преображается Бруно Шульцем в чудесный космос, наделяется вневременными координатами и светозарной силой.Книга составлена и переведена Леонидом Цывьяном, известным переводчиком, награжденным орденом «За заслуги перед Польской культурой».В «Трактате о манекенах» впервые представлена вся художественная проза писателя.
Польская писательница. Дочь богатого помещика. Воспитывалась в Варшавском пансионе (1852–1857). Печаталась с 1866 г. Ранние романы и повести Ожешко («Пан Граба», 1869; «Марта», 1873, и др.) посвящены борьбе женщин за человеческое достоинство.В двухтомник вошли романы «Над Неманом», «Миер Эзофович» (первый том); повести «Ведьма», «Хам», «Bene nati», рассказы «В голодный год», «Четырнадцатая часть», «Дай цветочек!», «Эхо», «Прерванная идиллия» (второй том).
Книга представляет российскому читателю одного из крупнейших прозаиков современной Испании, писавшего на галисийском и испанском языках. В творчестве этого самобытного автора, предшественника «магического реализма», вымысел и фантазия, навеянные фольклором Галисии, сочетаются с интересом к современной действительности страны.Художник Е. Шешенин.
Автобиографический роман, который критики единодушно сравнивают с "Серебряным голубем" Андрея Белого. Роман-хроника? Роман-сказка? Роман — предвестие магического реализма? Все просто: растет мальчик, и вполне повседневные события жизни облекаются его богатым воображением в сказочную форму. Обычные истории становятся странными, детские приключения приобретают истинно легендарный размах — и вкус юмора снова и снова довлеет над сказочным антуражем увлекательного романа.
Крупнейший представитель немецкого романтизма XVIII - начала XIX века, Э.Т.А. Гофман внес значительный вклад в искусство. Композитор, дирижер, писатель, он прославился как автор произведений, в которых нашли яркое воплощение созданные им романтические образы, оказавшие влияние на творчество композиторов-романтиков, в частности Р. Шумана. Как известно, писатель страдал от тяжелого недуга, паралича обеих ног. Новелла "Угловое окно" глубоко автобиографична — в ней рассказывается о молодом человеке, также лишившемся возможности передвигаться и вынужденного наблюдать жизнь через это самое угловое окно...
Рассказы Нарайана поражают широтой охвата, легкостью, с которой писатель переходит от одной интонации к другой. Самые различные чувства — смех и мягкая ирония, сдержанный гнев и грусть о незадавшихся судьбах своих героев — звучат в авторском голосе, придавая ему глубоко индивидуальный характер.
«Ботус Окцитанус, или восьмиглазый скорпион» [«Bothus Occitanus eller den otteǿjede skorpion» (1953)] — это остросатирический роман о социальной несправедливости, лицемерии общественной морали, бюрократизме и коррумпированности государственной машины. И о среднестатистическом гражданине, который не умеет и не желает ни замечать все эти противоречия, ни критически мыслить, ни протестовать — до тех самых пор, пока ему самому не придется непосредственно столкнуться с произволом властей.