Девушка смотрела на старика так, будто вот-вот проделает то же самое и над ним.
— Ну, на это ведь отвечать полагается!
Старый Тима не хуже внучки знал, что в таких случаях говорят; помнил еще, как в детстве, в начальной школе, ходили они со священником воду святить. Чуть дрожащим голосом он сказал нараспев:
— «И увидели мы ту звезду Его, и пришли с дарами, дабы вознести Господу хвалу нашу. Аллилуйя!»
— Не «ту звезду», — поправила Тези, — а просто «звезду».
— Нет, «ту звезду»! — настаивал старик.
— Да нет же!
— Да точно! Я потому знаю, что слышал, как некоторые, когда раскуражатся, вообще говорят: «Вон ту звезду».
Тези только рукой махнула — разве дедушку переспоришь! Впрочем, жест ее мог относиться и к воде в чугунке, которая как раз закипела, рассыпая горячие брызги. Девушка проворно сдвинула чугунок с огня, а старый Тима направился в горницу выбирать палку. Одну за другой брал он их и разглядывал. Эта вот из терновника, а эта из дикой вишни; черная — из корня гигантской водоросли, рядом с ней — из боярышника. Последней он взял палку из дикой розы — шиповника. Ее он любил особенно; много общего находил между этим растением и собственной внучкой-дикаркой: и тут и там в избытке что цветов, что колючек.
— Пойду-ка пройдусь, — сказал он.
— В такой страшный туман?
— Не заблужусь.
— Волки могут напасть.
Слово «волки» Тези не сказала, а вроде как выдохнула, едва шевельнув язычком; так шелохнулся бы на легком ветерке лепесток дикой розы. Ветерок, когда сам по себе, лишь игриво обвеет, но кто знает — может, следом за ним грядет буря, а она, разгулявшись, валит на землю и дубы-великаны.
Старый Тима поежился.
— Что готовишь? — спросил.
— Суп из хребтины с хреном.
— Славный обед будет!
— Еще и на завтра останется, — сказала Тези; и снова будто шелохнулся лепесток дикой розы, когда она добавила: — Ведь Крещение завтра.
— Ладно, ладно, тут ты хозяйка.
— А где еще?
— Там, где солнцу рукой помахать, чтоб садилось.
С осени, а особенно после Рождества, старик все чаще произносил такие вот загадочные фразы. То и дело мерещился ему кто-то черный, чумазый, с бурыми крыльями, возникающий из огня и как бы прикидывающий, где и при каких обстоятельствах суждено Тимотеусу Байко перейти в мир иной. Оно и понятно, ведь в нынешнем январе ему пойдет уже семьдесят пятый год, хотя он еще, слава богу, в достаточной силе, чтобы, если пришлось бы, и самому оттаскать за волосы дородную игуменью Фелицию.
— А что, останавливал же солнце Иисус Навин! — сказала Тези.
— Тоже хочешь попробовать?
Невиданными драгоценными камнями, вобравшими весь сущий свет, сверкнули глаза девушки.
— И во мне есть волшебная сила! — твердо сказала она.
— Уж что верно, то верно, — согласился старик.
Он замолчал, глядя перед собой; и рассеянная улыбка, и повлажневшие глаза его выражали согласие с тем, что есть, есть в этой девушке волшебная сила. Иначе чем объяснить, прости господи, что одним взглядом завораживает она и человека, и зверя, хотя сама остается в душе одинокой, как дикий цветок. В дикой розе ведь тоже волшебная сила; правда, она лишь при свете глядит недотрогой, а ночью ищет, высматривает в звездном небе того, за которого и без уговоров пошла бы замуж.
Старик вышел из дому.
Тотчас его поглотил зимний туман, который девушка назвала страшным. Но был он не страшным, а просто бескрайним, как море, и лениво покачивался, будто и впрямь был морем. В дальнем конце двора в глубинах тумана виднелся сарай. Едва различимый, очертаниями он напоминал громадного кита, устало дремавшего на морском дне. Слева туман казался темнее и гуще — там, на склоне горы, начинался лес. Деревья его лишь угадывались и выглядели не толще травинок, а дальше — хоть глаза выколи — окрест и вовсе ничего видно не было.
Опираясь на палку, старик шагал к сараю, похожий на плывущую по самому дну моря рыбину. Сперва он решил проведать скотину, ту, что осталась. Потому что скотины-то почти нет. Бедняжка Чако, старушка корова. Родилась она в пятьдесят пятом, тогда еще, помнится, птичья черешня цвела. Впрочем, выходит, не слишком старая, всего девять лет ей. Послушная, прежде крепкая, в дойке еще и теперь смогла бы дать фору трех- да четырехлеткам. Если б дойной была. Однако второй уже год не телилась. Не подпускает быка — и все; да, пожалуй, и не устоять ей под ним, слаба стала ногами, подгибаются, словно ветки словацкой сирени. Оно и понятно: нищенка, с осени до весны чем придется перебивается. Корма мало, его-то дай бог чтобы овцам хватило, тем пяти, что остались от былых шестидесяти, да барану Мордаю. Этих обхаживать надо как следует: от них и продукты на зиму, сыр и творог, и вся шерстяная одежка — от них же; да и к масленице что ни год, то приносят по восемь-девять ягнят. Усердия Мордаю не занимать, у него три овцы из пяти каждый раз дают двойню, это самое меньшее; от властей, правда, лишних ягнят прятать приходится, хотя бы из скромности.
Ну, и есть еще куры.
К приходу старика они уже не дремали внизу, а, заслышав шаги да еще по гортанной команде петуха, взгромоздились на ветви дикой яблони, что стояла в правом углу сарая и сохла, несмотря ни на какие привои. Так все двенадцать и сидели на ветках, прикрыв лапки перьями. Хозяина они тотчас признали и скоро успокоились, лишь петух, заняв позицию на пороге загончика, продолжал недовольно ворчать.