– Что же ты, Витя, встал?
– Не хочу больше ничего.
– А чему ты, мамочка, смеешься?
– Так, ничему… Славные мы с тобой фигуры, – отвечал тот.
– Что же такое, мамочка! Ты хорош… право, хорош! Вон у тебя, душка, какой носик! Дай я тебе его поцелую… – И Анюта поцеловала носик. Рымов сделал гримасу.
– Странная ты баба, – проговорил он, качая головой и ложась опять на постель.
– Вот уж у тебя сейчас и странная: сам странный!
– Странен я, только не в том.
– А зачем же, когда я ездила в Кузмищево, так ты по мне тосковал?
– Ты почему знаешь?
– Мне один человечек сказывал.
– Соврал тебе человечек!
Анюта села опять на кровать, схватила Рымова за подбородок и вдруг поцеловала его.
– Перестань, сумасшедшая, выдумала с поцелуями… – проговорил тот с досадою, вставая с постели.
– Куда же ты, мамочка?
– Да так… все лижешься… молоденькая какая! Пусти… я ходить хочу.
Рымов встал и начал ходить по комнате. Анна Сидоровна, сложив руки, следовала за ним глазами.
– Одного у нас, Витя, с тобою нет, право! Как бы это было, ты бы меньше скучал.
– Что такое?
– Детей, мамочка! Хоть бы одного в целую жизнь бог дал на радость!
Рымов усмехнулся.
– Ты бы, мамочка, очень его любил?
Рымов не отвечал.
– Вдруг, Витя, у нас родится что-нибудь?
– Перестань, пожалуйста, болтать – мелешь бог знает что. Бабе за сорок, а думает еще родить.
– Где же, Витечка, за сорок?
– Сколько же?
– Тридцать два года всего, – отвечала, потупившись, Анна Сидоровна.
– Ах ты, сумасшедшая! Сто лет замужем, и все ей тридцать два.
– Как же сто? Всего пятнадцать.
– Ну, пятнадцать! Да замуж вышла двадцати пяти.
– Это кто вам сказал, что двадцати пяти! Всего семнадцати лет.
– Ну ладно: отвяжись!
– Ты все, мамочка, меня обижаешь; как над какой-нибудь дурой все смеешься. Изменял несколько раз, так уж, конечно, жена не может нравиться. Не скучайте, Виктор Павлыч! Может быть, нынешнюю зиму бог и приберет меня, будете свободны – женитесь, пожалуй! Возьмете молоденькую, а я буду лежать в сырой земле.
При последних словах Анна Сидоровна заплакала.
– Тьфу ты, дурацкая баба, – проговорил Рымов и плюнул.
– Плюйте, Виктор Павлыч! Бог с вами, плюйте! Я давно уже вами оплеванная живу.
– Да ты хоть кого выведешь из терпенья: или целуется, как девчонка какая, или капризится. Ревность съела!.. К кому, матушка? И людей-то никого не вижу, – весь всегда перед тобой.
– А прежде-то что ты делал на этом мерзком театре? Прежде-то как изменял, – это забыл?
– Ну да, как же! Очень всем нужно было меня. Тебе еще мало, что меня душит целые дни тоска, – мало этого, что бывают минуты хоть резаться, – произнес Рымов и бросился на кровать.
Несколько минут продолжалось молчание.
– Мамочка, что это ты говоришь! – начала Анна Сидоровна, вставая и подходя к мужу. – Зачем ты это говоришь? Я думаю, страшно.
– Страшно? Нет, моя милая, не умереть, а жить, как я живу, страшно.
Анна Сидоровна опять села на постель.
– Витечка! Что это такое? Я лучше сама за тебя умру!
Комик отворотился к стене и начал чрезвычайно впечатлительным голосом:
– «Умереть!.. Уснуть!.. Но, может, станешь грезить в том чудном сне, откуда нет возврата, нет пришлецов!..»[8]
Анна Сидоровна сидела, подгорюнившись.
Послышался в сенях сильный стук.
– Кто-то, должно быть, приехал, – воскликнула Анна Сидоровна, вскочив.
– О, черт бы драл! – проговорил Рымов и захлопнул дверь.
В первой комнате кто-то кашлял.
– Поди, мамочка, какой-то мужчина, – сказала Анна Сидоровна, заглянув в щелку.
Рымов с досадою надел пальто и вышел.
Перед ним стоял Аполлос Михайлыч.
Разговор несколько минут не начинался.
Дилетаев был поражен наружным видом комика, который действительно был очень растрепан; стоявшие торчками во все стороны волосы были покрыты пухом; из-под изношенного пальто, застегнутого на две только пуговицы, выбивалась грязная рубашка; галстука совсем не было; брюки вздернулись и тоже все были перепачканы в пуху.
– Честь имею кланяться, – заговорил, наконец, Аполлос Михайлыч, – не обеспокоил ли я вас; вероятно, вы отдыхали после обеда?
– Да-с, – отвечал Рымов.
– Не знаю, нужно ли мне рекомендоваться вам, но, впрочем… Аполлос Михайлыч Дилетаев.
Хозяин поклонился, гость сел и, опершись на свою палку, начал следующим образом:
– Первоначально позвольте узнать ваше имя и отечество?
– Виктор Павлыч.
– Вчерашний день, Виктор Павлыч, я имел удовольствие слышать о вас чрезвычайно лестные отзывы; но предварительно считаю нужным сообщить вам нечто о самом себе; я немного поэт, поэт в душе. Поэт, так сказать, по призванию. Не служа уже лет пять и живя в деревенской свободе, – я беседую с музами. Все это вам потому сообщаю, что и вы, как я слышал, тоже поэт, и поэт в душе.
– Я ничего не пишу.
– Да… но это все равно – вы актер!
Рымов покраснел.
– Я это хорошо знаю и поэтому решился обратиться к вам с предложением: не угодно ли вам принять участие в благородном спектакле, который будет у меня в доме?
Рымова подернуло.
– Я давно уж отстал и отвык, – произнес он.
– Не беспокойтесь, я эти вещи очень хорошо понимаю, – художник до самой смерти остается художником.
– Я не знаю-с, могу ли теперь за себя ручаться.
– Опять повторяю: не беспокойтесь! Мы имеем для вас превосходную роль. Это, знаете, этакого дикого, застенчивого мужчину в пиесе «Женитьба», из которой дано будет несколько явлений. Сколько я могу вас понимать, то эта роль будет вам очень по характеру, и вы отлично ее выполните.