Классы наций. Феминистская критика нациостроительства - [86]
Однако постсоветская аудитория, за пределами круга специалистов незнакомая с именами и событиями, отсылкой к которым является название группы, оказалась в растерянности относительно смысла протеста. Согласно данным опроса, проведенного летом 2012 года Левада-центром, 23 % россиян считали, что перформанс имел своим адресатом церковь и верующих, 19 % полагали, что протест имеет антипутинскую направленность, а еще 19 % «не могли сказать», против кого или чего была направлена акция[461], очевидно, потому, что используемые феминистские символы не были рассчитаны на российскую аудиторию и не несли для нее никакого содержания. До выступления в храме и последовавшего уголовного дела группу не только не воспринимали серьезно, но открыто высмеивали даже либеральные интеллектуалы. Например, в одном из перформансов популярной сатирической серии «Гражданин поэт» (в которой русская классическая поэзия «перекладывается» в современный контекст и превращается в социальный комментарий) «riot of the pussy» как истерическому спонтанному неотрефлексированному женскому поведению противопоставлялся, под хохот публики, «riot of the dick»[462]. После ареста членов группы подобные шутки прекратились, а заявленная ею феминистская повестка переместилась в центр внимания. Однако значительная часть постсоветского феминистского сообщества, вынужденная защищать Pussy Riot[463] и не согласная с приговором, тем не менее считала, что группа не работает на освобождение женщин[464] и не представляет сообщество, но апроприировала его голос[465] и, возможно, просто использует феминистскую риторику в своих целях[466]. Например, сразу после ареста участниц на блоге группы был размещен призыв освободить их как матерей малолетних детей, озаглавленный как «Крик о спасении плененных женщин»[467], что вызвало удивление своей «библейской» риторикой и апелляциями к материнству, т. е. непосредственно к «женской слабости». Впоследствии юристы группы не только продолжили «материнскую» линию, но и усилили ее и построили всю защиту на консервативных ценностях[468]. Их риторика – и в этом есть своя ирония – по сути дела совпала с заявлениями «доброжелательного» диакона А. Кураева, который предложил, учитывая, что перформанс происходил в Масленицу, не принимать его всерьез, накормить «девушек» блинами, по-отечески ущипнуть и отпустить[469].
Встреченное частью общества с одобрением предложение «ущипнуть» взрослых женщин, как если бы они были мягкими игрушками, и закрепившийся в публичном пространстве дискурс «матерей малолетних детей» являются показателями антифеминистской деполитизации и тривиализации дела в СМИ и общественном сознании в целом[470]. Феминистская позиция Pussy Riot была прочитана очень немногими: если сначала перформанс рассматривался как шутка, то впоследствии дело было помещено в контекст «свободы слова» и редуцировано до общего концепта «прав человека». Российские либералы поддерживали Pussy Riot именно и прежде всего как «антипутинисток», и только немногие видели в них обладательниц автономного женского голоса, возможно пытавшихся говорить о важных социальных проблемах.
Повестка Pussy Riot не прочитывается на постсоветском пространстве как феминистская отчасти вследствие той трактовки женского вопроса, которая была характерна для социализма и, очевидно, продолжает оставаться главной линией концептуализации гендерных проблем в регионе. Как известно, при социализме женский вопрос считался в целом решенным: свидетельством этому виделась широкая государственная программа по защите материнства. Корни такого отношения находятся в классической марксистской теории, где угнетение женщин (их, как писал Энгельс, всемирно-историческое поражение) связывалось с возникновением частной собственности: женщины «производят» работников для капитализма, а потому их сексуальность становится объектом контроля[471]. Считалось, что с ликвидацией частной собственности и исчезновением классов исчезнет и гендерное неравенство: ему просто неоткуда будет взяться. Поэтому марксисты предполагали решать проблему посредством привлечения женщин к оплачиваемому труду (для получения ими экономической независимости) и выделения общественных средств на детские сады и другие социальные службы. Иными словами, такая политика равенства требовала соответствующего распределения ресурсов, при помощи которого можно было обеспечить совмещение производства (экономической деятельности) и воспроизводства[472]. Поскольку основным способом достижения гендерного равенства считалась распределительная справедливость, вопрос «щипать или не щипать» даже не возникал, так как отсутствовал тот концептуальный аппарат, который позволяет рассматривать это действие в феминистской перспективе.
Западный же феминизм второй волны, ставший колыбелью современной гендерной теории, исходит из того, что возникновение категории пола уже является самым первым социальным разделением и первичным способом означивания отношений власти: с него, собственно, и начинается общество. Все остальные социальные разделения, в том числе класс, выстраиваются позднее и включают в себя гендерное неравенство. Угнетение женщин есть результат патриархата (мужского доминирования) во всех сферах – от сексуальной до экономической. Так как патриархат оказывается практически равнозначен культуре (цивилизации) и «оккупировал» такие изначальные категории, как язык (который не является гендерно-нейтральным), сексуальность («навязав» ей гетеронормативность), насилие над женщинами (непосредственное осуществление мужского доминирования), и проник во все общественные институты (образование, церковь, СМИ, экономику, семью и прочее), то объектом деконструкции должна стать вся культура, в том числе и гетеросексуальность как норма (лежащая в основе патриархата). Именно в этом контексте сексуальность и проблемы ЛГБТ рассматриваются в современном феминизме как инструменты деконструкции патриархатного (в первую очередь, символического) порядка и, таким образом, ликвидации самой основы угнетения. В нашей же части света они обычно рассматриваются в контексте защиты прав отдельных «несчастных» людей, но не глобальной общественной трансформации.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Михаил Евграфович Салтыков (Н. Щедрин) известен сегодняшним читателям главным образом как автор нескольких хрестоматийных сказок, но это далеко не лучшее из того, что он написал. Писатель колоссального масштаба, наделенный «сумасшедше-юмористической фантазией», Салтыков обнажал суть явлений и показывал жизнь с неожиданной стороны. Не случайно для своих современников он стал «властителем дум», одним из тех, кому верили, чье слово будоражило умы, чей горький смех вызывал отклик и сочувствие. Опубликованные в этой книге тексты – эпистолярные фрагменты из «мушкетерских» посланий самого писателя, малоизвестные воспоминания современников о нем, прозаические и стихотворные отклики на его смерть – дают представление о Салтыкове не только как о гениальном художнике, общественно значимой личности, но и как о частном человеке.
«Необыкновенная жизнь обыкновенного человека» – это история, по существу, двойника автора. Его герой относится к поколению, перешагнувшему из царской полуфеодальной Российской империи в страну социализма. Какой бы малозначительной не была роль этого человека, но какой-то, пусть самый незаметный, но все-таки след она оставила в жизни человечества. Пройти по этому следу, просмотреть путь героя с его трудностями и счастьем, его недостатками, ошибками и достижениями – интересно.
«Необыкновенная жизнь обыкновенного человека» – это история, по существу, двойника автора. Его герой относится к поколению, перешагнувшему из царской полуфеодальной Российской империи в страну социализма. Какой бы малозначительной не была роль этого человека, но какой-то, пусть самый незаметный, но все-таки след она оставила в жизни человечества. Пройти по этому следу, просмотреть путь героя с его трудностями и счастьем, его недостатками, ошибками и достижениями – интересно.
«Необыкновенная жизнь обыкновенного человека» – это история, по существу, двойника автора. Его герой относится к поколению, перешагнувшему из царской полуфеодальной Российской империи в страну социализма. Какой бы малозначительной не была роль этого человека, но какой-то, пусть самый незаметный, но все-таки след она оставила в жизни человечества. Пройти по этому следу, просмотреть путь героя с его трудностями и счастьем, его недостатками, ошибками и достижениями – интересно.
Борис Владимирович Марбанов — ученый-историк, автор многих научных и публицистических работ, в которых исследуется и разоблачается антисоветская деятельность ЦРУ США и других шпионско-диверсионных служб империалистических государств. В этой книге разоблачаются операции психологической войны и идеологические диверсии, которые осуществляют в Афганистане шпионские службы Соединенных Штатов Америки и находящаяся у них на содержании антисоветская эмигрантская организация — Народно-трудовой союз российских солидаристов (НТС).
Эта книга — увлекательная смесь философии, истории, биографии и детективного расследования. Речь в ней идет о самых разных вещах — это и ассимиляция евреев в Вене эпохи fin-de-siecle, и аберрации памяти под воздействием стресса, и живописное изображение Кембриджа, и яркие портреты эксцентричных преподавателей философии, в том числе Бертрана Рассела, игравшего среди них роль третейского судьи. Но в центре книги — судьбы двух философов-титанов, Людвига Витгенштейна и Карла Поппера, надменных, раздражительных и всегда готовых ринуться в бой.Дэвид Эдмондс и Джон Айдиноу — известные журналисты ВВС.
Новая книга известного филолога и историка, профессора Кембриджского университета Александра Эткинда рассказывает о том, как Российская Империя овладевала чужими территориями и осваивала собственные земли, колонизуя многие народы, включая и самих русских. Эткинд подробно говорит о границах применения западных понятий колониализма и ориентализма к русской культуре, о формировании языка самоколонизации у российских историков, о крепостном праве и крестьянской общине как колониальных институтах, о попытках литературы по-своему разрешить проблемы внутренней колонизации, поставленные российской историей.
Это книга о горе по жертвам советских репрессий, о культурных механизмах памяти и скорби. Работа горя воспроизводит прошлое в воображении, текстах и ритуалах; она возвращает мертвых к жизни, но это не совсем жизнь. Культурная память после социальной катастрофы — сложная среда, в которой сосуществуют жертвы, палачи и свидетели преступлений. Среди них живут и совсем странные существа — вампиры, зомби, призраки. От «Дела историков» до шедевров советского кино, от памятников жертвам ГУЛАГа до постсоветского «магического историзма», новая книга Александра Эткинда рисует причудливую панораму посткатастрофической культуры.
Представленный в книге взгляд на «советского человека» позволяет увидеть за этой, казалось бы, пустой идеологической формулой множество конкретных дискурсивных практик и биографических стратегий, с помощью которых советские люди пытались наделить свою жизнь смыслом, соответствующим историческим императивам сталинской эпохи. Непосредственным предметом исследования является жанр дневника, позволивший превратить идеологические критерии времени в фактор психологического строительства собственной личности.