Кажется Эстер - [14]
Разумеется, я помню, что мы через эти врата прошли, и помню, что над ними написано, – помню как дважды два, как «жил-был у бабушки» или как «Отче наш», вот только понимаю не очень, я точно знаю, что над вратами написано, и, наверно, именно поэтому я так ненавижу работу, даже само слово Arbeit, слово, которому теперь уже никогда, никакими деньгами и никакими стихами от этого речения, от этого обречения не откупиться, наверно, потому я и вообще в отношении к работе определиться не могу, все время себя спрашиваю, куда меня с этой работой тащит, потому что это ведь правда – то, что там про работу говорится, и тогда все это вообще неразрешимо. Я помню, как там проложены дорожки, помню, что там можно было увидеть, ведь я потом и эти бараки, и контейнеры эти, как на оптовом складе, и всю территорию не один раз видела, достаточно часто, чтобы запечатлеть в памяти, но о том дне никаких воспоминаний не осталось.
Эту амнезию, что встает перед глазами толстым белесо-матовым стеклом, я пыталась заслонить, заклеить картинами более поздних впечатлений, – ни одна не держится, все опадают, как прошлогодняя листва, и я вижу только фрагмент живописного полотна – золотистый осенний день и смешанный лес на краю пейзажа.
Нить Ариадны
Много лет прошло с тех пор, как умерла моя бабушка Роза, но я все еще нахожу ее шпильки для волос, черные советские шпильки из неведомого мне податливо-гибкого металла, которые в пору распада советской империи исчезли из продажи, может, сырье изготовляли в одной из наших республик, сами же эти скобочки-заколки – в другой, потом где-то в Средней Азии их заворачивали в бумагу, а уж оттуда снова доставляли в центр, – тогда все производилось в таком вот планово-хозяйственном безумии. Шпильки бабушки Розы я находила во всех городах мира, в гостиницах, на суперсовременных вокзалах, в проходах вагонов, в чужих квартирах, словно незадолго до меня Роза успела побывать во всех этих местах и, зная о моей потерянности, своими шпильками указывает мне путь домой, – именно она, сама ни разу не побывавшая за границей.
В последние годы жизни Роза без устали и в страшной спешке писала мемуары – карандашом на белой бумаге. Бумага, словно желая опередить свое естественное старение, стремительно желтела, но Роза слепла еще скорее. Станицы она не нумеровала, а просто складывала одна на другую. Может, смутно понимала бессмысленность нумерации, раз уж написанные строчки все равно никто расшифровать не в состоянии? Часто она забывала взять чистый лист и писала уже по написанному одну страницу за другой. Новая строчка наезжала на старую, потом на них ложилась следующая, они покрывали друг друга, как волны песка на пляже, и, словно подчиняясь неким природным силам, переплетались карандашными завитушками в плотную кружевную вязь.
Роза плела эти кружева наперекор подступающей слепоте, торопясь увязать друг с другом строчки-координаты своего исчезающего мира. И чем темнее обступал ее мрак, тем плотней и убористей ложились на бумагу строчки. Некоторые места напоминали свалявшуюся шерсть, там смешалось все: цены на картошку в восьмидесятые годы, рассказы о войне, воспоминания о случайных встречах. То одно, то другое слово проглядывало иной раз из этих шерстяных дебрей – «больные», «Москва», «вклад души». Много лет я надеялась, что все это можно будет расшифровать, восстановить, вроде бы в Америке есть приборы, способные эту мешанину распутать, покуда не поняла, что Розины письмена предназначены вовсе не для чтения, а лишь для того, чтобы за них держаться, – это крепко сплетенная, грубошерстная, неразрывная нить Ариадны.
Она сидела у подоконника в нашей многоэтажке на улице Флоренции, как за столом. Сидела, видя за окном ничуть не больше, чем в комнате, и писала.
Единственное, что я еще записываю от руки, – это телефонные номера, я заношу их в маленькую, украшенную шрифтом Леонардо да Винчи записную книжечку, которую много лет назад купила во Флоренции, и, глядя на благородные завитушки Леонардо, завитушки из времен, когда еще верили, что человек – мера всех вещей, я всегда думаю о нечитаемых каракулях-кружевах моей бабушки.
Руки Розы, всегда столь легкие, подвижно-летучие в языке жестов, в состоянии покоя покоя не знали, Розе хотелось стряпать, но она не могла, уже ничего не видела, а посему ее руки подчинялись теперь иным законам. Она, всю жизнь прожившая среди лишенных слуха, каждый день изъяснялась на языке жестов, ее ученики называли Розу ми-ни-а-тюр-на-я-ми-ми-ка, Миниатюрная Мимика, словно это ее настоящее имя, словно они, сосчитав слоги ее имени-отчества, Ро-за-ли-я-О-зи-ел-ев-на, перевели его на язык глухонемых и вернули обратно в полнозвучный язык, чтобы и мы разобрали сказанное. Среди всех нас, слышащих, у Розы была самая красивая и самая деликатная мимика, рассказывала мне старенькая учительница из их школы.
Я-то знала Розу, уже когда она почти совсем ослепла, даже очертания предметов едва различала, нередко принимая меня то за моего отца, то за моего брата. Но за маму, свою дочь, никогда, ведь моя мама редко бывала дома. Потом Роза вступила в Общество слепых и стала ездить по всему городу, развозя другим слепым наборы и продовольственные заказы, полагавшиеся им по разнарядке: тощую синюшную курицу, пакет гречки, банку сгущенного молока, коробочку шпрот. И долго не понимала, что помогает тем, кто видит гораздо лучше ее, а ей самой – не помогает никто.
Может ли обычная командировка в провинциальный город перевернуть жизнь человека из мегаполиса? Именно так произошло с героем повести Михаила Сегала Дмитрием, который уже давно живет в Москве, работает на руководящей должности в международной компании и тщательно оберегает личные границы. Но за внешне благополучной и предсказуемой жизнью сквозит холодок кафкианского абсурда, от которого Дмитрий пытается защититься повседневными ритуалами и образом солидного человека. Неожиданное знакомство с молодой девушкой, дочерью бывшего однокурсника вовлекает его в опасное пространство чувств, к которым он не был готов.
В небольшом городке на севере России цепочка из незначительных, вроде бы, событий приводит к планетарной катастрофе. От авторов бестселлера "Красный бубен".
Какова природа удовольствия? Стоит ли поддаваться страсти? Грешно ли наслаждаться пороком, и что есть добро, если все захватывающие и увлекательные вещи проходят по разряду зла? В исповеди «О моем падении» (1939) Марсель Жуандо размышлял о любви, которую общество считает предосудительной. Тогда он называл себя «грешником», но вскоре его взгляд на то, что приносит наслаждение, изменился. «Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием».
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.