Казанова - [4]

Шрифт
Интервал

На лестнице он немного постоял, колеблясь. Может, лучше вернуться, может быть, каждый шаг, каждая поскрипывающая под ногами ступенька приближает его к очередной опасности, затаившейся там, внизу. Зачем искушать судьбу — не благоразумнее ли спрятаться, подождать до утра?

В столовую Джакомо вошел с неприятным чувством досады: видать, стареет, начинает бояться того, что еще недавно вызывало лишь дрожь возбуждения, — будь то неожиданность, приключение или даже опасность.

За одним из столов он увидел своего пожилого попутчика, но, хотя тот приветливо ему помахал, подзывая к себе, не принял приглашения. Рядом двое бородатых иностранцев беседовали по-немецки — тоже, наверно, купцы, кого еще занесет в такую глушь. Младший улыбнулся, указал место рядом с собой:

— Bitte[2].

О нет, никаких купцов. Вежливо поклонившись, сел за пустой стол у окна, заказал мясо и водку — особого выбора, впрочем, и не было. Местное пиво он пить не рисковал, а к водке успел привыкнуть. Можно снести даже ее мерзкий запах, чтобы насладиться вспыхивающим в теле огнем.


Тогда давно — как давно? — далеко отсюда — далеко ли? — первый глоток обжег язык, второй, поглубже, распалил огонь под ребрами, третий разбудил скованные холодом пальцы. Крепко обхватив кружку, он выпил все до дна. Зазвонили колокола, закричали вспугнутые набатом птицы. Двенадцать. Мир вернулся во всей своей унылой реальности: щербатая кружка, заскорузлые от грязи пальцы; потеки на стенах, в углу куча полуистлевшей соломы, застланной обрывком занавески, в которую он закутался, убегая; вот каков теперь был его мир. Сколько он тут находится? Который уже день слышит колокольный звон и пронзительный крик воронья? Не помнит, не знает. Этот кудлатый монах мог бы, наверно, сказать, но молчит как рыба. Неделю? Месяц? От холода и голода сознание помутилось, пропало чувство времени. Его, почти голого, втолкнули в какую-то клетку и заперли дверь на засов. Вот все, что он помнил. Потом был хаос — мыслей и незнакомых ощущений. Он заново познал каждый уголок своего тела, каждый участок кожи — пока сидел, скрючившись, спасаясь от морозного воздуха, сползающего ночью со стен. Никто к нему не заглядывал, если не считать угрюмого монаха, приносившего — один раз на рассвете, второй раз в сумерках, в точном согласии со строгими правилами загадочного и изнурительного поста, — кусок хлеба и кружку воды. О нем забыли, в минуты просветления со страхом думал Казанова, продержат в этой вонючей конуре до самой смерти. За что? Из-за какой-то безмозглой шлюхи. У него были сотни куда лучше, чем она. Ради некоторых даже стоило немного помучиться — не так, конечно. А уж эта…

Он настолько ослабел, что не в силах был даже подползти к окну. И вдруг — кружка водки. Варварство, конечно, но и обещание перемен. Теперь его наконец выпустят. Выпустят и извинятся. Выплатят компенсацию. Никакие деньги не помогут забыть пережитое, поэтому скромничать он не станет. Да и царица славится своей щедростью, пусть только узнает правду — а она узнает, уж об этом он позаботится, успешнее, чем в первый раз.

Но если… Кружка с грохотом покатилась по полу. Если все совсем не так, как он думает. Если… Кажется, приговоренным к смерти дают напоследок выпить водки. Леденящий душу страх заставил Джакомо приподняться, схватить монаха за широкий рукав рясы; под рясой было поддето что-то теплое, какие-то тряпки, и почему-то это привело его в ярость.

Перед ним был один из тех, кто уготовил ему такую жалкую участь: негодяй, мучитель, палач. Встав на колени и выпрямившись, Казанова с усилием прохрипел монаху прямо в лицо:

— Нет в твоем сердце Бога! Почему ты молчишь? Что вы собираетесь со мной сделать?

Монах отечески положил руку ему на голову и открыл рот, из которого вырвался ужасающий клекот. На месте языка была темная, будто поросшая плесенью култышка.


Бородатый корчмарь наклонился к нему и пробормотал что-то на ломаном французском. Такая фамильярность его возмутила.

— Чего тебе?

Ответ нетрудно было угадать, поглядев на недвусмысленную ухмылку старика.

— Девочки, вельможный пан. Не желаете? Это лучше, чем водка.

— У вас тут есть женщины?

Ухмылка превратилась в улыбку, а фамильярность — в заботливое участие.

— Первый сорт. Такие, что еще никогда. В первый раз.

Теперь уж и Казанова улыбнулся. Этот рефрен можно услышать в каждом борделе, в любом уголке Европы. Итак, мы в Европе. По совести говоря, ему никто не был нужен — ни девственница, ни шлюха, — но какой-то безрассудный страх помешал отказаться. Может, не стоит сегодня ночью быть одному. Пускай хоть толстая деваха с красными ногами и огрубевшими от работы в поле руками залезет в постель. Лучше это, чем холод одиночества.

— Хорошо. Пришли какую-нибудь. Попозже.

Он проговорил это торопливо: его внимание уже было занято другим. За соседним столом, где сидели мужчины, одетые по местной моде — Джакомо еще не научился различать, по-мужицки или по-барски, — на которых он лишь изредка мельком посматривал, вдруг что-то странным образом изменилось. Пока он ел, пил и с тупым отвращением гадал, что его ждет в пути, ничего интересного там не происходило: тарелки передавались из рук в руки, сотрапезники громко переговаривались — как за любым другим столиком. Но внезапно вся посуда перекочевала в один угол, а мужчины замерли, неотрывно, словно в ожидании чуда, глядя на неоструганные доски столешницы. Лишь через минуту Казанова понял, что уставились они не на стол, а на вытянутые над ним и словно бы что-то обхватывающие руки безусого юнца, совсем еще мальчика. Поражало его лицо — напряженное, даже страдальческое, с каплями пота на висках. Он тяжело дышал, будто боролся с невидимым противником.


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.