Зато Юра обрадовался.
— Теперь ты сможешь подключить к нашей работе еще пяток лабораторий, сказал он беззаботно. — Мы учтем и гормональный баланс…
Я грустно смотрел на него, и предсмертная фраза Цезаря, обращенная к Бруту, застряла в моей памяти.
Мне пришлось сесть в директорское кресло и вкусить, каково было моему предшественнику. Впрочем, мне приходилось еще тяжелей, так как я руководил людьми, с которыми раньше сталкивался в ожесточенных спорах на сессиях и заседаниях Ученого совета. Очень трудно было приучать их к мысли, что теперь последнее слово там, где это касается работ института, остается за мной. И я впервые почувствовал тяжесть фразы, раньше бывшей для меня абстракцией: «взвалить на плечи ответственность».
Примерно через две недели моего директорства Юра задал мне сакраментальный вопрос:
— Можно начинать?
Он смотрел на меня выжидающе, его губы готовы были изогнуться и в радостной и в язвительной улыбке.
Я прекрасно знал, о чем он спрашивает, но на всякий случай спросил:
— Как ты себе это представляешь?
— Брось придуриваться! — небрежно проговорил Юра. — Я имею в виду подключение к нашей работе Степ Степаныча.
Степан Степанович Цуркало заведовал лабораторией эндокринологии.
— Но он выполняет сейчас срочное задание, — возразил я.
Юрин взгляд стад насмешливым, оттопыренные уши задвигались от сдерживаемых эмоций.
— Собственно говоря, чему тут удивляться? — раздумчиво спросил он, обращаясь к самому себе с таким видом, будто разоблачил лучшего друга и окончательно разуверился в людях.
Я знал, что он думает: «Когда человек становится директором, он перестает быть…» и так далее.
В тот же день я вызвал Степ Степаныча. Он опустился в кресло напротив меня, грузный, важный, подавляющий своей внешностью: гривой волос над мощным лбом, бровями, похожими на две изогнутые рыжие гусеницы, подбородком, выдвинутым вперед, как форштевень корабля. Его уважали и побаивались.
Я не знал, как приступить к делу, и начал издалека, словно хотел услышать от него, какое значение имеет борьба со старостью. Степ Степаныч сначала внимательно слушал меня, потом рыжие гусеницы грозно вздыбились на переносице.
— Так вы хотите навязать мне участие в той работе? Если не ошибаюсь, вы начали ее, еще не будучи директором? — Последние слова он подчеркнул для большей ясности.
— Ну почему же навязать? — Я почувствовал, как мои щеки и уши начинают гореть. — Если не хотите…
— Черт с вами, нагружайте! — рявкнул Степ Степаныч, словно делал мне величайшее одолжение. Он старался не выдать своей заинтересованности.
Я понял это и решил поиграть с ним:
— Впрочем, вы в самом деле очень заняты…
Он нетерпеливо двинул тяжелыми плечами грузчика:
— Но я же сказал «черт с вами!». Какое вам дело до всего остального?
Выкладывайте, что я должен делать.
Мы посмотрели друг на друга и расхохотались. Я почувствовал, что контакт налаживается.
— О гипотезе «секундных, минутных и часовых стрелок» вы знаете, — сказал я. — Не укладывается в эту гипотезу период относительного равновесия: тридцать — сорок пять лет. Здесь механизм часов должен бы действовать через гормональный баланс, который может служить замедлителем. В общем, проблема сводится к тому, что время организма течет неравномерно не из-за самого механизма часов, а из-за других факторов, воздействующих на него. Нужно определить, что это за факторы. Вот тут вы и могли бы помочь.
Я развернул перед ним листы с графиками и формулами.
— Возьмите их с собой. Посмотрите, выпишите, что нужно, потом отдадите.
— Что с вами поделаешь! — покровительственным тоном завел он старую песню, но сразу спохватился, собрал бумаги и выплыл из кабинета, как фрегат из гавани.
Едва дверь закрылась, как в нее постучали. Я сказал:
— Войдите.
Передо мной возникла новенькая. Ее глаза зло щурились, как будто видели живую мишень в прорези прицела.
— Меня выгоняют из лаборатории! — сказала она с таким видом, словно я должен был вознегодовать или, по крайней мере, удивиться.
— Ну и что же? — спросил я.
— Это несправедливо! Ведь не выгоняют же Нолика!
Я посмотрел ей в глаза.
Они были серьезны и полны гордого негодования. В повороте головы угадывалась напряженность и готовность драться. В конце концов, она была права.
— И потом, у меня еще не закончился испытательный срок.
— Несколько дней вам ничего не дадут, — проговорил я, и ложбинка на ее переносице обозначилась явственней, а подбородок задрожал. — Если хотите, переведем вас в отдел систематики. Там неплохо, спокойно. — Я не переносил женских слез.
— И почти нет стеклянной посуды?
Она еще пыталась шутить, и это меня тронуло.
— Пойдете в Вычислительный?
Я спохватился, но слишком поздно. Предложение уже назад не взять. То, что я ей предлагал, было во много раз больше, чем она заслуживала, перспективнее, чем работа на микротоме.
— Я бы не хотела уходить из лаборатории, — призналась она.
— Но почему? — Я подумал о Петре Авдюхове. Она проговорила виновато:
— Мне нравится работа.
— Микротом?
— Вообще вся проблема. Смелая, даже дерзкая. Может быть, она знала, чем подкупить меня, но цели своей она достигла. Я даже не смог сдержать довольной улыбки. И, когда она уходила, я невольно посмотрел ей вслед, еще раз отметил устремленность ее неслышной походки. Я тогда подумал именно этим словом — не «стремительность», а «устремленность». Почему?