– Да ты не обижайся. Башкиры от слова «башка». Башкиры народ башковитый.
Он выпил. Башкиров задумчиво смотрел в свой стакан.
– Что, не входит?
Башкиров встрепенулся:
– Эх, и надерусь же я сегодня!
– Надираются или от радости, или от горя. У тебя что?
Башкиров молчал. Сизоконь смотрел на него, сощурившись. Потом спросил:
– Говорил с ней?
– Ага.
– А она?
– Не поймешь: ни мычит, ни телится.
– Да ты сказал, что любишь ее?
– Намекнул.
– Как?
– Форсу, говорю в тебе, Нюрка, много, а в жизни ты не ухватчивая. Мужиков, говорю, не за тот кончик ловишь.
Сизоконь вздохнул:
– Дубина ты, брат. Тебе в живодерне работать, а не в любви объясняться. Надо было с душой: иди, мол, за меня, построим красивое счастье…
Башкиров вскочил. Кошки кандально зазвенели на нем. Он крикнул:
– А пошла она! Тоже мне! Выдрющивает из себя Христову невесту. А сама Крым и Рым прошла. Только под троллейбусом не лежала!
Он сел, спустил ноги в канаву. Выпил. Потом сказал зло и жалобно:
– Сплю и вижу ее…
Площадь у станции Поварихино вся в затвердевших отпечатках ног, – огромный барельеф из грязи. Нюра перебралась через него и теперь шла по дороге. По сторонам – заросли берез, елей, антенн. Вверху галочий галдеж. Зеленая хвоя напоминает о промелькнувшем лете. А седые стволы берез предвещают зиму.
У плетня Нюра задержалась. Долетел до нее запах вянущих цветов. Они пахли свежо и нежно. Они пахли детской беготней, молодым вином, губами юноши. Нюра подняла лицо к небу, и сентябрьское солнце целовало ее, целовало…
У себя в палисаднике Нюра остановилась. Ей не хотелось в дом, пустой, как нежилой. Она села на скамью. Там лежал камень. Нюра погладила его. Он был красный, теплый, шероховатый, ну как живой. Вот тут пришли слезы. Она плакала голосом. Она не унимала слез. Она думала, что ее никто не видит. Она не замечала, что с верхушки телеграфного столба на нее смотрит Башкиров.
Медленно, стараясь не греметь цепями, он начал соскальзывать со столба.
1967