Избранные произведения - [44]

Шрифт
Интервал

Не отрицая в соответствии со всем вышесказанным, что чувствительность, вообще даруемая нам лишь природой, все же лучше проявляет свое действие теперь, нежели в древности, я утверждаю, что древние в том выражении, какое они находили для этих ее проявлений, были столь же божественны, как и в остальных сторонах поэзии, и наши современники не должны ни на волос уклоняться от этой древней манеры, а все те, кто от нее уклоняется, — носят ли они имя романтиков или не носят его и даже ненавидят и отвергают, но если судить по их прозе и стихам, все же некоторым образом принадлежат к их числу, — все они глубоко заблуждаются и преступно нарушают законы — пусть не надеются, что я скажу — Аристотеля или Горация, но самой природы. Ведь не достаточно, если поэт подражает природе, — нужно, чтобы в его подражании была естественность, или, вернее, не подражает природе тот, чье подражание лишено естественности. Марини тоже подражал природе, и последователи Марини, и даже самые дикие из стихоплетов семнадцатого столетия; или возьмем другой пример, более определенный и ясный: Овидий тоже подражал природе — кто в этом усомнится? — и его подражания кажутся нам картинами, кажутся живыми и подлинными вещами. Но как он ей подражал? Сперва он показывает одну часть предмета, потом другую, потом третью, он рисует, раскрашивает, подправляет сделанное, он позволяет с легкостью увидеть, как он с помощью слов делает трудное, необычное и чуждое для них дело — живописует предметы, проявляя искусность и усердие, но обнаруживая свое намерение, — а такая откровенность обычно все портит; короче говоря, он в подражании природе был почти что лишен естественности, отчасти но причине пагубного порока невоздержанности, отчасти по неумению достигать многого малыми средствами, из-за которого он не мог бы ничего показать с наглядностью, если бы не был пространным и подробным. Благодаря не силе воздействия, но упорству ему удается наконец заставить нас видеть, слышать и осязать, удается порой, быть может, лучше, чем Гомеру, Вергилию и Данте. И, несмотря на это, кто из разумных людей предпочтет Овидия этим поэтам? Кто не сочтет его даже намного ниже их? Кто не сочтет его ниже Данте, который являет собою прямую противоположность Овидию, ибо двумя ударами кисти он создает отчетливейшую фигуру с такой прямотой и прекрасной небрежностью, что кажется, будто слова служат ему только для рассказа и других столь же обычных целей, между тем как он превосходно создает те полные жизни образы, столь обильные в его поэме и нарисованные с отсутствующей у Овидия естественностью, — почему мы и пресыщаемся так скоро этим поэтом и, несмотря на всю наглядность, получаем от него так мало удовольствия; ибо подражание, лишенное естественности, — это плохое подражание, а нарочитость внушает нам отвращение и удивление наше становится меньше. Подобным же образом нельзя похвалить многие картины, по большей части написанные за горами или за морем, где подражание действительности очень, если можно так сказать, тщательно и тонко, но заметны старание и ухищрения искусства, и мазки не такие уверенные и решительные и словно бы небрежные, как следовало бы, так что в них нет ни правдивого подражания правде, ни естественного подражания природе. Возвращаясь от этих примеров к моей теме, я хочу сказать, что древние подражали проявлениям чувствительности естественно, а романтики и им подобные делают это без малейшей естественности. Ведь древние подражали тут не иначе, нежели всем естественным вещам, — с божественной небрежностью, искренно и, мы можем сказать, невинно и простодушно, и писали не как наблюдатель собственного сердца, который так и сяк его поворачивает, ощупывает, обыскивает, старается вырвать у него все тайны, проникнуть в него, но как тот, кому диктует сердце и кто, не слишком его разглядывая, переносит это на бумагу; потому и казалось, будто в их стихах говорит не ученый, сведущий во всех свойствах, чувствах и вообще-то темных и сокровенных движениях нашей души, не философ и не поэт, а само сердце поэта, не знаток чувствительности, а сама чувствительность, воплотившаяся в поэте; потому же они являли вид людей, не сознающих ни собственной чувствительности, ни того, что она выражается в их словах, и сентиментальное всегда было у них истинным и чистым, неподдельным, скромным, стыдливым, простым и безотчетным; так и выходило, что древние, подражая проявлениям чувствительности, оставались естественными. Что мне сказать о романтиках и об огромном рое сентиментальных писателей — красе и гордости нашего времени? Что можно сказать о них, как не то, что они делают все вопреки описанному выше? У них неустанно говорит поэт, говорит философ, говорит тонкий и глубокий знаток человеческой души, говорит человек, который знает о своей чувствительности или без колебаний считает себя чувствительным, у них явно сквозит намерение быть такими, намерение описывать, стремление подобрать друг к другу вещи, которые в совокупности покажутся сентиментальными; у них явно видна перспектива, и романтическая ситуация, и невесть что еще, явно видна наука, но явственней всего видно искусство, потому что его мало. Так какая же естественность может быть в этих подражаниях, где в патетическом нет даже подобия случайности, непреднамеренности и небрежности, но неприкрыто и очевидно решительное намеренье автора создать сентиментальную книгу, или новеллу, или канцону или сделать сентиментальным этот отрывок; я не говорю уже о том, что патетическое разбрасывают, раскидывают и разливают повсюду, к месту и не к месту, и делают чувствительными чуть ли не собак, вопреки не только естественности манеры, но также правдоподобию вещей и здравому смыслу и рассудку писателя. Я говорю не только о тех сочинениях, которые, выдаваясь среди всех других непереносимой нарочитостью, снискали себе всеобщее презренье и упреки, — я говорю и обо всех тех, за редчайшими исключениями, которые испорченный и злосчастный вкус бесчисленного множества людей считает за самые изысканные и драгоценные; я говорю обо всех тех, где сентиментальность явно преднамеренна, и превосходно сознает самое себя, и в своем бесстыдном тщеславии любит выставляться напоказ. Насколько эти свойства далеки от свойств истинной и неизвращенной чувствительности и даже противоположны им, пусть скажет любой, кто хоть на миг испытал, что значит подлинная чувствительность, не только не бесстыдная, но и робкая и едва ли не стыдливая, не только не любящая света, но и со страхом бегущая от него в поисках темноты, которая ей по сердцу; если человеческое честолюбие и другие качества, не имеющие с нею ничего общего, охотятся за нею и, кичась ею, выставляют ее на свет, то не следует самой чувствительности приписывать то, что ей совсем не свойственно; но если поэт хочет изобразить ее и заставить ее говорить, то, как бы глубоко он ее ни знал, как бы ни гордился ею, как бы ни хотел выставить напоказ, ему не следует ни изображать ее, ни заставлять ее говорить так, словно все это присуще не поэту, а ей самой; и у романтиков, конечно, говорит не подлинная чувствительность, а испорченная, развращенная и искалеченная внешними силами — или, иначе говоря, оскверненная и нечистая. И поскольку эта чувствительность по природе своей такова, как я сказал, постольку мы можем видеть (я сам не знаю, смеяться ли мне, плакать или негодовать, говоря об этом), как все сентиментальное расточается без удержу, по обычаю нашего времени, разбрасывается полными пригоршнями, продается на меры; как бессчетное множество лиц и книг во всеуслышанье провозглашают себя чувствительными, как все лавки завалены «Сентиментальными письмами», «Сентиментальными драмами», «Сентиментальными романами», целыми «Сентиментальными библиотеками», которые так и названы и чьи заглавия блистают на всех площадях. Так эту стыдливейшую скромницу выволакивают на переплеты книг, чтобы она завлекала взоры, так божественную девственницу, украшение приютивших ее душ, превращают в истинную распутницу; и все это восхваляют и прославляют не подонки человечества, а люди, умудренные знанием, и называют гордостью нашего времени то, что вовсе лишает род человеческий стыда; Италию же, где это бесстыдство, слава богу, не так уж распространено, где книг, объявляющих себя сентиментальными, мало, а те, что есть, ей не принадлежат (да, итальянцы, по большей части они приходят к нам из кишащих червями иностранных болот; не будем же трусливо и глупо ссылаться на них в свою защиту, лучше подарим или, вернее, возвратим их нашим обвинителям, — пусть будут пришлыми и эти книги и писатели — итальянцы по рождению, но предпочитающие явиться в своих сочинениях сынами чужой земли), — Италию по этой причине провозглашают ленивой, невежественной, грубой, ничтожной, презирают ее, поносят, осмеивают, оплевывают и топчут. Ясное дело, романтики, вместе с толпой других сентиментальных авторов, не только по неумению сохранять естественность в подражании, но и сознательно, обдуманно и намеренно подражают с превеликой охотой чувствительности, вообще-то сильной и глубокой, однако изувеченной и развращенной честолюбием, знанием и чрезмерной просвещенностью, или даже той годной лишь для комедии сентиментальности, о которой мы говорили немного раньше. Что ж, пусть она победно шествует вперед, пусть облагодетельствует мир, а себе стяжает славу несравненную и, если все века будут походить на нынешний, бессмертную; у меня нет больше охоты пережевывать этот отвратительный предмет, при одной мысли о котором мне делается тошно.


Еще от автора Джакомо Леопарди
Греческие оды и не только

Высочайшая образованность позволила классику итальянской литературы Джакомо Леопарди (1798–1837) вводить в заблуждение не только обыкновенную публику, но и ученых. Несколько его стихотворений, выданных за перевод с древнегреческого, стали образцом высокой литературной мистификации. Подробнее об этом пишет переводчица Татьяна Стамова во вступительной заметке «Греческие оды и не только».


Стихотворения

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Бесконечность

Великого Джакомо Леопарди (1798–1837) Шопенгауэр назвал «поэтом мировой скорби». Жизнь Леопарди оборвалась рано, и поэтическое наследие его невелико: один сборник стихов Canti (Песни). И притом в итальянской литературе он по праву стоит рядом с Данте и Петраркой.В России наиболее известны переводы А. Ахматовой и А. Наймана.В книгу переводов Т. Стамовой вошли избранные стихотворения поэта и эссе, посвященное литературным мистификациям Леопарди. Перевод: Татьяна Стамова.


Рекомендуем почитать
Красное и черное

Очерки по истории революции 1905–1907 г.г.


Полигон

Эти новеллы подобны ледяной, только что открытой газированной минералке: в них есть самое главное, что должно быть в хороших новеллах, – сюжет, лопающийся на языке, как шипучие пузырьки. В тексты вплетены малоизвестные и очень любопытные факты, связанные с деятельностью аэрокосмических Конструкторских бюро. Например, мало кому известно, что 10 октября 1984 года советский лазерный комплекс «Терра-3» обстрелял американский орбитальный корабль «Челленджер» типа «Шаттл». Тот самый, который спустя два года, 28 января 1986 года взорвался при старте.


Комментарий к «Последнему Кольценосцу» Кирилла Еськова

За последние десятилетия «Война Кольца» проанализирована вдоль и поперек. Наверное, только Текущая Реальность изучена ныне лучше, нежели мир Дж. Р. Р. Толкиена. Исходный Текст снабжен комментариями и целыми томами толкований, он рассыпан калейдоскопом продолжений, вывернут наизнанку сонмом пародий, оттранслирован на языки музыки, анимации, кино. Относительно всех мыслимых плоскостей симметрии Текста созданы и апробированы «зеркальные отражения».


Японцы в Японии

Автор книги В. Дунаев, долгое время работавший в Японии в качестве корреспондента АПН, не претендует на последовательное раскрытие общественно-политических проблем Японии. Но та мозаичность, которой отличается эта книга, многообразие жизненных ситуаций, человеческих судеб, личные наблюдения и впечатления автора — все это позволяет в конечном итоге сделать достаточно глубокие обобщения, пополнить наши знания о Японии и японцах.


Тяжба о России

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Русская жизнь-цитаты-декабрь 2019

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.