Избранное - [35]
— Обожаю компанию, — твердил он за ужином. — Я парень свойский, компанейский.
Был даже Оливер Хартяни, «атеист».
Бедняга уже много лет страдал сухоткой спинного мозга, вот и стал атеистом. К вечеру велел он подкатить себя к дверям клуба, и два гайдука внесли его наверх в том же большом мягком кресле, в котором он обыкновенно сидел у себя дома, во дворе.
Ноги у него были укутаны мохнатым пледом, но вид довольно бодрый. Перед отправлением он впрыснул себе двойную дозу морфия, и глаза у него теперь блестели, а в расширенных зрачках горели огоньки. Худое зеленовато-оливковое лицо приобрело несколько вызывающее выражение. Только брови подергивались во время разговора.
Место досталось ему как раз рядом с Фери. Они с Фери терпеть друг друга не могли, но зато были не прочь поспорить.
Фери Фюзеш утверждал, что бог есть; Оливер Хартяни — что нет. Так они пререкались целые годы, не в силах переубедить друг друга. И сейчас тоже все свои доводы пустили в ход: в защиту идеализма и в пользу материализма. При упоминании о Дарвине Фери скривился презрительно, но не потому, что джентльменом его не считал. Просто держался о нем того же мнения, что о Кошуте: и у Дарвина, как у всех, были свои достоинства и недостатки. Тогда Оливер решился на последний шаг: ожесточенно, в нарочито грубых выражениях стал живописать единственное, во что верил: телесный распад, разложение — кишащий червями гниющий труп. Говорил он намеренно громко в надежде скандализовать соседей по столу. Но те ни малейшего внимания не обращали ни на него, ни на Фери. Оба им одинаково надоели.
Меж тем ударили в смычки цыгане-скрипачи. Знаменитый оркестр Янчи Чиноша выстроился у высоких двустворчатых дверей. Душой был сам Янчи — первая скрипка, давний знакомец и приятель веселившихся господ. Ни для кого не старался он так, как для них на этих вечерах. Вот с предупредительностью во всей фигуре, но из почтительного отдаления обернулся он к Иштвану Карасу, бросая на него изредка взгляды, в которых читались связывающие обоих воспоминания. Как-то на свадьбе еще играл у него Янчи и немало тысячных билетов выудил смычком из кармана. С тех пор помещик приглашал его к себе в имение ежегодно. Прошлый раз каждому цыгану повесил на шею по окороку; так и заставил играть всю ночь напролет.
При звуках скрипки сидевший между Акошем и Ладани Иштван Карас бросил есть и откинулся на спинку стула. Руки его неподвижно повисли, жилы на лбу надулись, взор устремился в пространство. Внешне сохранял он полное безразличие. Но сердцем целиком отдался во власть цыгана: пусть нежит его, выворачивает, делает что хочет. Протянул ему, развалясь с барственной невозмутимостью, как ногу для педикюра. Он Янчи еще больше доверял, чем Галю, домашнему своему врачу.
И скрипач проделал с его сердцем все необходимое: помучил, потерзал и понежил сладкой грустью, что твой денщик. Несколько песен — и крупная слеза скатилась по загорелой щеке помещика. Чего ему было плакать? Целые тысячи хольдов — все окрестности Шарсега — принадлежали ему одному. Числа не было его табунам, стадам свиней и отарам. Семья Караса — сыновья, дочери и внуки — тоже процветала. Какие давно забытые юношеские надежды, отгоревшие мечты всколыхнула в нем музыка? Трудно сказать.
И остальные, слившись в одно большое целое, подчинились этому ритуалу, его извечным правилам. Каждый по-своему отзывался на песню, на слова ее — эти переходящие от поколения к поколению родовые драгоценности.
Галло строго смотрел прямо перед собой, как на своих подсудимых, до последней минуты сопротивляясь всякой слабости. Доба явно думал о жене, которая бог весть где скитается этой ночью. Он целиком ушел в свою скорбь, растравляя раны, так что под конец сам спохватился и вздохнул глубоко, словно выбравшись из подземелья. Ладани с горькой укоризной изнывающего в четырехсотлетнем австрийском рабстве патриота обратил взоры в сторону Вены. Прибоцаи совсем разжалобился, раскис и впал в слезливую меланхолию. Фери Фюзеш петушился, Оливер Хартяни бурчал по-медвежьи; мертвецки пьяный Сунег покачивал низко опущенною головою вверх-вниз, как слон. Кёрнеи подбоченился, верный друг естественных наук Майвади шутил, Коштял брюзжал, а Мате Гаснер бесновался.
Даже гайдук Башта — он тоже ведь был мадьяр, из Трансильвании — перестал чиниться, тянуться в струнку и отмяк, расчувствовался заодно с господами. Официанты ходили на цыпочках, понимая, что тут происходит нечто необычное, чему помешать было бы святотатством.
Шарчевич досконально, вплоть до объявлений изучив «Фигаро», глядел на собравшихся и качал головой. Он-то никаких особых чувств не испытывал, только сожаление: сколько сил и времени пропадает даром! Какое мотовство, безумное расточительство! Так бросаться своими переживаниями, с вином на пол выплескивать. Где-нибудь на берегах Сены эта бездна благих порывов, море звуков и чувств претворились бы в здания, в книги. Расскажи все здесь присутствующие, что у них в голове в такое вот время, томов вышло бы больше, чем в шарсегской клубной библиотеке, куда никто и не заглядывает, кроме него самого, прокурора да бедняги Оливера, который побольше хочет разузнать о чудовищном нашем мире, прежде чем улечься в могилу.
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.