Избранное - [2]

Шрифт
Интервал

Несправедливое это отношение не могло не задевать, не уязвлять писателя, и в своем полемическом ожесточении он в пику, в отместку готов был порой даже встать именно в ту позу, которую ему приписывали (как в нашумевшей дискуссии 20-х годов о наследии Эндре Ади: Костолани демонстративно отказал ему в признании). На дело же, конечно, пусть не отдавая себе в этом полного отчета, он не только не противостоял Ади или Морицу, а продолжал их. Дополнял и расширял социальный гуманизм обоих в нравственно-психологическом направлении, заглядывая в самые потаенные уголки, мельчайшие изгибы, изломы немудрящего рядового сознания. Ибо там, в тесном малом мирке, возникали коллизии не менее кричащие, нежели в мире широком. И угадывались пусть неразвитые, но многообещающие добрые задатки.

Какое потрясение переживает, например, тот же мальчик, убеждаясь, что не кто иной, как его отец, — безгласный социальный нуль («Ключ»). Или, еще хуже, — жулик, шулер («Карты»)! И как терзается Акош Вайкаи, в себе самом сталкиваясь с постыдной склонностью к бездумно легкому, а в логическом пределе — бездельно-паразитическому времяпрепровождению, существованию. Но эти мучительные потрясения, очистительные терзания — почва, залог и каких-то высоких, подвижнических решений, честных обетов на всю жизнь, не менее важных для общества, чем самые смелые и героичные.

Необеспеченный провинциальный журналист, непонятый писатель, жертва и свидетель всепроникающих жизненных неурядиц в габсбургской, а затем хортистской Венгрии, Костолани сам немало страдал. Но именно поэтому не терпел преуспеяния за чужой счет, презирал богатство, плодящее одно равнодушие («Китайский кувшин»), и умел понимать чужое страдание, глубоко сочувствуя обездоленным и несчастным. Так же как Миклош Ийаш, чуткий наблюдатель семейной трагедии Вайкаи, или другое второе «я» автора (хотя ни одно второе «я» полностью с его личностью не совпадает), Корнел Эшти, который — в одной из глав романа о нем — оказывается соседом по купе с душевнобольной девушкой и ее матерью. Правда, Эшти — по молодости лет — еще может заглушить жуткую догадку о том, каково же матери, может забыться, погрузиться в приветливую стихию итальянской природы и культуры. Сам же писатель, умудренный человек, ни забыться, ни отстраниться не мог.

Но это не значит, что у него не было своих радостей, скрашивавших трудные, невеселые будни во много претерпевшей стране. Само уже это высокое, преданное сочувствие было радостью — настолько же сильной, яркой, насколько сам он дарованием, умом, кругозором, убежденной верой в добро превосходил своих меньших собратьев, собственных героев. У Костолани много скорби о людях, но нет «сдачи», капитуляции, поднятых или опущенных рук (что в общем, сверхличном итоге одно и то же). Сознание его хотя и ранено социальным злом — не «несчастное» (как позже говорилось, например, применительно к А. Камю). Повести, рассказы венгерского писателя, даже очень небольшие, заставляют призадуматься над быстротечностью жизни, в которой, однако, именно поэтому так важно что-то успеть, чего-то не упустить; над относительностью всего, именно поэтому побуждающей в непостоянстве искать и по достоинству ценить нечто постоянное, чтобы не погрязнуть в «тине», рутине, во зле — не заплутаться и не потерять себя, как Калигула (в одноименном рассказе), кто, лишь умерев, стал похож на человека.

Такая постоянная составляющая жизни и есть добро. Не озлобление, не вымещение на других («Имре») и не равнодушие, которое сродни бездушию, а осветляющее бытие деятельное участие в общих бедах. Исцеляющий недуги врач («Два мира»), делящийся своим опытом и знаниями учитель, бескорыстно входящий в чужое положение, переживающий его как собственное художник — это всё самые священные профессии для Костолани. Он был убежден в праведной силе добра, которое так или иначе обязательно проложит себе путь. Кто прав, тот могуч, заявляет у него поэт в одном из посвященных римской древности рассказов («Паулина»).

Эта скромная, но неколебимая убежденность высоко подымала Дежё Костолани над всяческим скепсисом, релятивизмом, всякой пустой литературностью. Уверенность в силе добра озаряет и его маленькие будничные трагедии, эти смешные и грустные драмы повседневности, вводя их в серьезную, большую прозу. В ту социально благородную классическую литературу, которая всегда была верной и заботливой спутницей человечества.


О. Россиянов

ЖАВОРОНОК

Повесть

Глава первая,

в которой читатель знакомится со стариками родителями и дочкой, кумиром их жизни, а также узнает про хлопотные сборы в одно степное имение

На диване с высокой спинкой вместе с трехцветными тесемками, обрывками веревок, клочьями бумаги валялась разодранная газета с черными буквами вверху: «Шарсегский вестник, 1899».

На освещенном ярким солнцем табель-календаре рядом с зеркалом виднелись месяц и день: «Сентябрь, 1, пятница».

А расписные часы в резном деревянном футляре со стеклянными стенками, рассекавшие медным маятником на кусочки бесконечный этот день, показывали точное время: половину первого.

Отец с матерью укладывали вещи в столовой.


Рекомендуем почитать
Калигула. Недоразумение. Осадное положение. Праведники

Трагедия одиночества на вершине власти – «Калигула». Трагедия абсолютного взаимного непонимания – «Недоразумение». Трагедия юношеского максимализма, ставшего основой для анархического террора, – «Праведники». И сложная, изысканная и эффектная трагикомедия «Осадное положение» о приходе чумы в средневековый испанский город. Две пьесы из четырех, вошедших в этот сборник, относятся к наиболее популярным драматическим произведениям Альбера Камю, буквально не сходящим с мировых сцен. Две другие, напротив, известны только преданным читателям и исследователям его творчества.



Истинная сущность любви: Английская поэзия эпохи королевы Виктории

В книгу вошли стихотворения английских поэтов эпохи королевы Виктории (XIX век). Всего 57 поэтов, разных по стилю, школам, мировоззрению, таланту и, наконец, по их значению в истории английской литературы. Их творчество представляет собой непрерывный процесс развития английской поэзии, начиная с эпохи Возрождения, и особенно заметный в исключительно важной для всех поэтических душ теме – теме любви. В этой книге читатель встретит и знакомые имена: Уильям Блейк, Джордж Байрон, Перси Биши Шелли, Уильям Вордсворт, Джон Китс, Роберт Браунинг, Альфред Теннисон, Алджернон Чарльз Суинбёрн, Данте Габриэль Россетти, Редьярд Киплинг, Оскар Уайльд, а также поэтов малознакомых или незнакомых совсем.


В регистратуре

Роман крупного хорватского реалиста Анте Ковачича (1854—1889) «В регистратуре» — один из лучших хорватских романов XIX века — изображает судьбу крестьянина, в детстве попавшего в город и ставшего жертвой буржуазных порядков, пришедших на смену деревенской патриархальности.


Дом под утопающей звездой

В книге впервые за многие десятки лет к читателю возвращаются произведения видного чешского поэта, прозаика и драматурга Юлиуса Зейера (1841–1901). Неоромантик, вдохновленный мифами, легендами и преданиями многих стран, отраженными в его стихах и прозе, Зейер постепенно пришел в своем творчестве к символизму и декадансу. Такова повесть «Дом под утопающей звездой» — декадентская фантазия, насыщенная готическими и мистическо-оккультными мотивами. В издание также включены фантастические новеллы «Inultus: Пражская легенда» и «Тереза Манфреди».


Пещера смерти в дремучем лесу

В новый выпуск готической серии вошли два небольших романа: прославленная «Пещера смерти в дремучем лесу» Мэри Берджес, выдержавшая целый ряд изданий в России в первой трети XIX века, и «Разбойники Черного Леса» Ж.-С. Кесне. Оба произведения переиздаются впервые.