Избранное - [94]
Провожая нас из кабинета в приемную, светлую, с экстравагантной мебелью и карикатурами на стенах, профессор, долговязый, плешивый, с растрепанной бородой, сам как будто сошедший с одной из карикатур, взял меня под руку:
— Скажите, господин инженер, доктор Аврам еще работает у вас?
— Да. Это наш уездный врач.
— Не окажете ли вы мне маленькую услугу? Простите, мадам, я на минуточку похищаю вашего мужа.
Мы вернулись в кабинет. Оказавшись со мной с глазу на глаз, профессор старательно притворил дверь, прижался к ней спиной и сказал:
— Ваша жена опасно больна. Положение критическое.
Меня словно оглушило; растерявшись, я почему-то по-дурацки спросил:
— Вы находите?
— Да. У нее давление двести восемьдесят на сто шестьдесят. Это очень высокое давление. Сердце может не выдержать. Вся беда в том, что помочь в таком случае почти невозможно. Стоишь столбом и смотришь, как человек у тебя на глазах умирает. Советую немедленно ее госпитализировать. Я к ней приду, как только вы ее положите. Может, еще удастся ее спасти.
Я стоял как громом пораженный. Мне казалось, что мне на плечи взвалили огромную гору, я еле дотащился до дверей, где меня ожидала жена.
Я сказал ей, что профессор попросил моего посредничества в каких-то денежных расчетах с нашим врачом. Я старался говорить как можно спокойнее, и жена мне поверила.
Когда мы сели в пролетку, она сказала:
— Мало у тебя своих забот, только чужих тебе не хватало. Надо было сказать, что тебе некогда этим заниматься, что у тебя совершенно нет свободного времени.
Мы уладили формальности, и жена легла в больницу.
Вечером, когда я пришел ее проведать, я столкнулся в дверях с профессором. Он был оживлен.
— Хорошо, что вас встретил. Мы сделали ей укрепляющий сердце укол. Пустили кровь, думаю, теперь ей полегчает.
Я поблагодарил.
— За что же? Мы просто выполняем свой врачебный долг, — сказал он и многозначительно поднял палец, толстый, волосатый, палец мясника, потом легко, по-мальчишески сбежал вниз по лестнице.
Я поднялся в палату. Жена лежала, утопая головой в мягкой белой подушке, бледная, измученная.
— Ты пришел.
Я присел на краешек кровати. Взяв меня за руку, жена попыталась улыбнуться. Губы у нее были ярко-красные, сухие, дышалось, ей тяжело, но всем своим видом она хотела показать, что ей полегчало. Мне почему-то стало не по себе.
— Ты сейчас похожа на школьницу, лицеистку, честное слово, — сказал я с наигранной веселостью, чтобы отделаться от мрачных мыслей.
Она ничего не ответила, но лицо у нее внезапно сморщилось, на глазах выступили слезы; я вытер их.
— Мне только тебя жаль. Как же ты, бедный, останешься один? Ты же такой непрактичный, ничего не умеешь делать… — Она заплакала.
— Господи, что за ребячливость! Ты пробудешь здесь недолго, день, два, три, может, чуть больше, тебя подлечат, успокоишься… У тебя ничего особенного не нашли. Мы вернемся домой. Не мучь себя… Не будь глупышкой… милая…
Мне едва удалось ее успокоить.
— Прости меня, пожалуйста, — сказала она, все еще тихонько всхлипывая. — Я и в самом деле веду себя глупо… Мало того что отняла у тебя весь день, еще и ночь у тебя отнимаю. Пойди отдохни, поспи, ты ведь ужасно устал.
Видя мой удивленный взгляд, она добавила:
— Не понимаю, что со мной делается. Я какая-то сама не своя… Мне отчего-то страшно…
Дежурный врач, совершавший вечерний обход, сделал мне знак, что пора уходить.
На прощание она нежно, взяла в ладони мое лицо, посмотрела на меня долгим, проникновенным взглядом и поцеловала.
Тяжело у меня было на душе, когда я спускался вниз по лестнице, мне чудился ее взгляд, проникающий сквозь стены, грустный, нежный, страдальческий… глаза ее, полные слез…
Спал я плохо. Снилось мне, будто я брожу где-то среди болот и топей, снилось столкновение поездов и еще какая-то чушь.
На другое утро, как только я вошел во двор больницы, мне бросилось в глаза, что окно у нее в палате открыто настежь.
Это меня порадовало: «Значит, все идет хорошо».
Прежде чем подняться, мне хотелось говорить с дежурным врачом.
Я поймал его в коридоре.
— Здравствуйте, доктор.
Он избегал смотреть мне в глаза.
— Господин инженер, к великому прискорбию, должен вам сообщить, что ваша супруга скончалась.
Я все услышал и все понял, но мне показалось, что в его устах слово «скончалась» означает что-то другое.
— Умерла? — переспросил я.
— Да. Умерла. Мы сделали все возможное. Мы применили все средства, мобилизовали все медицинские ресурсы.
Эти «медицинские ресурсы» полоснули меня будто бритвой.
Я смерил его взглядом с ног до головы. Думаю, что никогда в жизни мое лицо не выражало столько ненависти и презрения, и странно, что он не слышал, как все мое существо вопит: «Идиот!» — он имел наглость еще что-то говорить, говорить…
— Ночью, в двенадцать часов, у нее случился приступ. Мы сделали укол, — он решил нагрузить меня подробностями, — но, вопреки нашим научным познаниям, в четверть первого она скончалась.
— Научным познаниям…
Исчерпав весь мешок «научности», он стал опустошать другой — с «сожалениями».
— Могу я ее видеть?
— Сестра, проводите.
У меня было ощущение, будто я попал в замок призраков. Шли мы нескончаемо долго. Я смотрел на серые каменные плиты пола и считал шаги.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.