Нет нужды превращать Акутагаву из критика пороков буржуазного общества в глашатая революционного его преобразования, то есть искажать истинный облик писателя. Но так же неверно было бы лишить Акутагаву его критического пафоса и тем самым сделать из него декадентствующего нытика, растерявшегося перед несовершенством социальных порядков.
У Акутагавы немало новелл о зле, о насилии, о несправедливости. Но, в отличие от декадентов, он никогда не смаковал их. Они для него всегда со знаком минус, и не как нечто данное, неизбежное, а как возникшее и преодолимое или, во всяком случае, как должное быть преодоленным. В противовес декадентам, Акутагава брал человека не в отрыве, а в тесной связи с жизнью общества, независимо от того, была такая связь прямой или опосредованной. Есть и еще одна, пожалуй, главная, черта, отличающая Акутагаву от декадентов, — гуманистический пафос его творчества.
Внутренний мир человека, психология человека как объект познания, а не только как объяснение его поступков — вот то новое, что, следуя за Достоевским, принес в японскую литературу Акутагава, вот та новая грань реализма, которая в прошлом отсутствовала в японской литературе. Причем Акутагава показал внутренний мир человека не сам по себе, а в столкновении с окружающим миром. Реализм Акутагавы формировала японская действительность, прогрессивные тенденции, наметившиеся в ней. Реализм Акутагавы, как и реализм японской литературы XX века в целом, утверждался, преодолевая натурализм, с одной стороны, и декадентские течения — с другой.
Акутагава всегда проводил четкую грань между реализмом как методом отображения действительности и простым фотографированием действительности, в смысле скрупулезно точного описания событий, людей, ситуаций. Описание факта как такового его не устраивало. Правда жизни, взятая лишь в своих типических проявлениях, умышленный отход от узко понимаемой реалистичности во имя глубокого проникновения в реальность. Так понимал он творческий метод реализма.
Акутагава — характерная фигура для своего времени, характерная фигура для периода, который можно назвать периодом подъема японской литературы, и в то же время он — один из последних писателей, олицетворяющих этот подъем.
На переломе эпох, когда нарождение новых общественных сил в Японии несло людям духовное раскрепощение, наблюдался бурный взлет искусств. Писатели, опьяненные захватывающей перспективой, которую открывает им только что родившаяся новая общественная формация, с восторгом, с упоением отдавались творчеству. Они видели себя созидателями нового. Не это ли породило в Японии стремление смотреть на искусство как на нечто способное господствовать в обществе, определять его движение вперед, провозглашать искусство верховным жрецом подчиненного ему общества, а не одной из функций общества, каким оно на самом деле является? Но прошли годы, опьянение кончилось, и японские писатели начали понимать, что духовное освобождение — фикция, что буржуазное общество не только не способно разрешить старые противоречия эпохи феодализма, но чревато своими, не менее, а пожалуй, еще более острыми, начали понимать, что призрачная свобода после столетий гнета не способна расковать дух. И тогда наступило отрезвление, стали появляться критики буржуазного общества, которое прежде вызывало у многих восторг.
Но подъем искусств произошел, поворот к старому уже был невозможен, хотя движение вперед и было противоречивым, хотя на каждом шагу писателей поджидали препятствия. И на этой волне одно за другим начали рождаться произведения, отрицающие то общество, которое их породило.
Такое раскрепощение искусств наблюдалось в Японии девяностых годов прошлого века. Можно спорить о том, насколько значительной была японская литература тех лет, какие имена прочно вошли в историю японской литературы, можно спорить о самих этих именах, но несомненно одно — японская литература конца прошлого — начала нашего века была литературой поиска. Она искала новые формы, новое содержание, новые средства познания жизни. Традиционное и новое, временами сливаясь, временами оказываясь на противоположных полюсах, рождало литературу, еще неведомую Японии.
Появилось бесчисленное количество течений и групп, многие из которых опирались на западную традицию, пренебрегая национальной, другие, наоборот, звали возвратиться к старой литературе эпохи Токугавы, видя в ней источник обновления современной литературы. Третьи, перенимая, часто не критически, те или иные явления западной литературы, пытались согласовать их с национальной традицией. Именно в это сложное время вошел в литературу Акутагава.
Иногда можно услышать утверждение, что обращение Акутагавы к сюжетам старинных повестей, в частности, к «Кондзяку-моногатари», объясняется стремлением писателя уйти от действительности и окунуться в полный радости древний мир. Эта точка зрения не основательна. Сам Акутагава, говоря о принципе использования старинных сюжетов, подчеркивал, что им руководило не простое стремление воссоздать древность. Знаменательно его замечание: «Душа человека в древности и душа современного человека имеют много общего». В этом все дело. Акутагава искал в древности аналогии поступков, мыслей, психологии современных ему людей.