— Ишь ты! — беззвучно прошептал Ваня, посмотрев наверх. — Чисто все небо золотое!
Когда стемнело, Ваня встал, взял со свежего холма несколько горстей земли и, расстелив большой носовой платок, бережно завернул в платок землю.
— В Тарханы отвезу, — прошептал он и побрел, вытирая слезы, вниз, к опустевшему домику, чтобы собираться в путь-дорогу — без Михала Юрьича, одному…
Большой дом стоял безмолвный и пустой.
Луч солнца осветил высокое кресло, стоящее у самого окна, и лицо старой женщины — такое застывшее и высохшее, точно от этой женщины давно уже отошла всякая жизнь.
Жизнь Елизаветы Алексеевны кончилась в тот страшный день, когда Акиму Шан-Гирею все-таки пришлось, наконец, сказать ей правду, а потом отвезти ее, полумертвую, в Тарханы.
А в Тарханах наступила весна. Но в избах царила какая-то торжественная скорбь. Надевали новые рубахи мужики, бабы повязывали темные платки и, не обмениваясь ни единым словом, шли к околице.
Прошло уже много месяцев со дня дуэли, и вот сегодня неотступная мольба Елизаветы Алексеевны, поддержанная просьбами и хлопотами петербургских и московских друзей, должна завершиться трагическим торжеством — тело Мишеньки с простреленным сердцем прибудет сегодня утром из Пятигорска и будет положено в тархановскую землю. Царь разрешил…
Лицо Елизаветы Алексеевны было как каменное. Ее веки не поднимались от пролитых слез.
Ее довели по ее желанию до поворота, где начиналась большая дорога, и она стояла, тяжело опираясь на палку.
Шествие приблизилось и остановилось.
Она повернула к ним лицо и спросила чуть слышно:
— Где Мишенька?.. Где Мишенька? — повторяла она все громче и, сделав страшное усилие, приоткрыла веки; и тогда сквозь туман, заволакивающий ее глаза, увидела поднятое высоко что-то темное и большое.
Этот страшный предмет поставили перед ней на землю, и, склонившись, она увидела свинцовый ящик.
— Здесь… Мишенька?
Больше она ничего не помнила.
Ее подняли, отнесли в дом и уложили. Она больше ничего не видела и не хотела ничего видеть.
Плакали бабы. А мужики, озираясь по сторонам, говорили негромко, что-де царские министры подослали на это черное дело лихих людей. И говорили еще шепотом некоторые, что, узнав о смерти русского поэта Лермонтова, русский царь сказал такие слова, о которых лучше было бы не знать его верноподданным. Но подданные все-таки узнали эти слова, позорные не только для царя всея Руси, но и для самого последнего человека.
* * *
…Тархановский парк, где когда-то бегал мальчик, опять шумел новой листвой.
В апрельское утро, когда в безоблачной синеве заливались беззаботные жаворонки, опустили в землю тело русского поэта.
Никто не нес за ним ни орденов на бархатных подушках, ни медалей, ни боевого золотого оружия.
Но у него было золотое и грозное оружие, принадлежавшее только ему и завещанное им родине и миру: его слово, рожденное «из пламя и света».