Из пережитого. Том 2 - [18]

Шрифт
Интервал

Требовательность к себе развилась до болезни; «определенность» и «последовательность» отравили талант. Как прежде был я плодовит, так теперь себя сократил; как живо прежде было изложение, так сухо и отвлеченно теперь. Я спотыкался на каждом понятии, задумывался над каждым словом и не видел конца, где остановиться. Метод требовал аксиомы во главе, положения несомненно удостоверенного. Но мне дают частный вопрос из логики или психологии. Приходилось предположить что-нибудь за несомненное, заимствовать на веру ближайшее частное положение учебника, служащее основанием к данной теме. «Но на чем основано само это положение? — спрашивал я. — Не должно ли оно быть само прежде выведено? И где же начало?» Напряжение доходило до того, что я бросал думать; но и это не всегда удавалось. Построения и попытки к построениям совершались мимо моей воли. Происходила двойная жизнь; я разговариваю с кем-нибудь о сегодняшнем морозе, о вчерашней выходке Богоявленского, который по близорукости приставил лицо к самой доске и написал так мелко «а + b» и пр., что профессор попросил стереть и написать виднее. Стер; на полшага отойдя от доски, размахнулся всею рукой, на смех написал во всю доску «а +» и обратился к профессору с совершенно серьезным видом: «Доски не хватает». Слушаю разговор, участвую в нем, смеюсь, а в голове, как та непослушная дудка в органе, о которой говорит Гоголь, продолжается само собою: «А равно а, золото есть золото; чем отличается закон тождества от закона противоречия, и если отличается, почему закон противоречия не есть вывод из закона тождества? И нет ли высшего закона, из которого оба вытекают?»

Сочинения мои были уродливы; прочитывая их чрез долгое время, я их называл сам себе «головастиками»: большая голова и без туловища, один хвост. В длинном введении устанавливались предварительные общие понятия; начиналось издалека, а самое положение, о котором следовало рассуждать, изъяснялось на нескольких строках. Сочинения, писанные для клиентов, вероятно, были удовлетворительнее собственных, обстоятельнее и яснее. Тут я не думал, а, можно сказать, играл мыслями.

Спасла бы меня философская литература, если б она существовала на русском языке. Но какая же была литература? Я прочитал все или без малого все печатное, доставая книги чрез брата от одного виноторговца. Отмечаю эту странность. И.И. Мещанинова библиотека состояла из журналов, исторических, географических сочинений, из беллетристических произведений; но в московский период моей жизни перестала и она существовать для меня. От Н.Ф. Островского заимствовались тоже журналистикой. А за учеными книгами обращались к погребщику Соколову, торговавшему в Ножевой линии. Он был библиофил, и именно по части серьезной литературы. Сам он читал; когда читал, что извлекал? Видав его только в лицо, не умею ответить на эти вопросы. Но когда я перешел в Философский класс, и даже ранее, в классе Словесности, книги ученого содержания, относившиеся к моим текущим занятиям, брались у него и находились всегда в более значительном обилии, нежели можно было ожидать. Кроме современных, каковы например были логика Кизеветтера и Бахмана, к моим услугам являлись такие, как Шад, Галич, Сидонского «Введение в философию» и другие произведения отечественных мыслителей. Раз я узнал, что Соколов приобрел даже «Гекзаплы» Оригена, купив у кого-то, причем предварительно справился у брата, что это за книга, так как сам не владел языками. Вот каков был Соколов-погребщик и вот в каких неожиданных местах можно было находить ученые библиотеки!

Итак, я прочитывал философские книги, как прочитывал год и два назад книги по теории словесности. Но они не возбуждали меня и не успокоивали. Большинство было даже слабо, и я отрицал в них философский элемент. А главное, все они нацелены были не туда, куда стремилось мое внимание. Мне еще тогда нужно было бы дать в руки Спинозу, Юма и Канта, в особенности последнего; меня могла успокоить только критика познания.

Не буду забегать и продолжать далее диагноз этой болезни моей, которой в семинарии было только начало. Назову ее «болезнью о формальной истине»: высшие пароксизмы ее напали на меня уже в Академии, где было раз, что я, по прибытии в Москву через четыре месяца отлучки, не был узнан близкими лицами: похудел, пожелтел, выцвел. И главною, если не единственною, причиной было изнурение от умственного напряжения, в котором проводил я дни и ночи, и ночи часто напролет до утра.

Как раз к тому времени, как заболеть мне исканием формальной истины, философские статьи стали появляться в журналах; к философским основаниям обращались критические отзывы о произведениях литературы; Белинский входил в славу, Герцен начал писать. Требование основательности и последовательности, овладевшее мною до болезни, было причиной того, что я с глубоким скептицизмом отнесся к этим писателям, приобретшим авторитет. А на чем это основано? А из чего это следует? А где же связь мыслей, явно смотрящих в сторону? Раздельно ли самому автору представляется понятие, с которым он носится? Вот вопросы, которыми я сопровождал чтение и на которые отвечал себе отрицательно. Я не увлекся ни на секунду и принимал исторически положения философствовавших публицистов: «такой-то утверждает то-то». Далее притянуть к себе ни тот ни другой не мог меня, и Белинский тем менее, чем более страстности слышалось в его статьях и чем явственнее была моему критическому взору произвольность его общих положений, заимствованных с чужих слов.


Еще от автора Никита Петрович Гиляров-Платонов
Из пережитого. Том 1

Ники́та Петро́вич Гиля́ров-Плато́нов (23 мая 1824, Коломна — 13 октября 1887, Санкт-Петербург) — русский публицист, общественный деятель, богослов, философ, литературный критик, мемуарист, преподаватель (бакалавр) МДА (1848–1855). Примыкал к славянофилам.


Рекомендуем почитать
Иван Васильевич Бабушкин

Советские люди с признательностью и благоговением вспоминают первых созидателей Коммунистической партии, среди которых наша благодарная память выдвигает любимого ученика В. И. Ленина, одного из первых рабочих — профессиональных революционеров, народного героя Ивана Васильевича Бабушкина, истории жизни которого посвящена настоящая книга.


Господин Пруст

Селеста АльбареГосподин ПрустВоспоминания, записанные Жоржем БельмономЛишь в конце XX века Селеста Альбаре нарушила обет молчания, данный ею самой себе у постели умирающего Марселя Пруста.На ее глазах протекала жизнь "великого затворника". Она готовила ему кофе, выполняла прихоти и приносила листы рукописей. Она разделила его ночное существование, принеся себя в жертву его великому письму. С нею он был откровенен. Никто глубже нее не знал его подлинной биографии. Если у Селесты Альбаре и были мотивы для полувекового молчания, то это только беззаветная любовь, которой согрета каждая страница этой книги.


Бетховен

Биография великого композитора Людвига ван Бетховена.


Элизе Реклю. Очерк его жизни и деятельности

Биографический очерк о географе и социологе XIX в., опубликованный в 12-томном приложении к журналу «Вокруг света» за 1914 г. .


Август

Книга французского ученого Ж.-П. Неродо посвящена наследнику и преемнику Гая Юлия Цезаря, известнейшему правителю, создателю Римской империи — принцепсу Августу (63 г. до н. э. — 14 г. н. э.). Особенностью ее является то, что автор стремится раскрыть не образ политика, а тайну личности этого загадочного человека. Он срывает маску, которую всю жизнь носил первый император, и делает это с чисто французской легкостью, увлекательно и свободно. Неродо досконально изучил все источники, относящиеся к жизни Гая Октавия — Цезаря Октавиана — Августа, и заглянул во внутренний мир этого человека, имевшего последовательно три имени.


На берегах Невы

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.