Из пережитого. Том 1 - [26]
В той же азбуке за славянскими буквами следовали гражданские, и за славянскими складами и молитвами несколько страниц гражданской печати с нравоучениями, начинающимися: «Буди благочестив, уповай на Бога и люби Его всем сердцем». У нас то и другое пропускалось, равно и катехизис (церковно-славянскими буквами), следовавший за азбукой и начинавшийся словами: «Вопрос: отчего ты называешься христианин?» Выучившиеся читать и сидевшие на Часослове и Псалтыре лазили иногда в азбуку, смотрели и нравоучения, и катехизис. То и другое породило шутки, переходившие по преданию. Так, начало катехизиса передавали следующим образом: Вопрос: отчего ты бос? Ответ: лаптей нет. Символ веры и молитвы в азбуке выучивались, но тоже без понятия, как и склады, титла и знаки препинания. «Чаю воскресения мертвых»… Что такое «чаю», я не понимал и не находил нужным спросить; только недоумевал о подобозвучии «чаю» с чаем. Разумение читанного не входило в программу учащегося. Грамота представлялась механизмом, который нужно одолеть, — и все тут.
Издали, летом, когда окна открыты, можно было «слышать» школу (которая, впрочем, этим именем никогда не называлась). Дети твердили нараспев особенною, традиционного интонацией. Сидит матушка или подле нее сестра. Возле мастерицы на столе или на лавке — плетка, неизменная принадлежность. «Ну, что, дети, стали?» И начиналось галдение, кто во что горазд, вроде звона на Ивановской колокольне. Один медленно читает: «живете… зело… иже… и». Другой: «веди-арцы-аз-ра — вра»; третий поет Псалтырь. Плеть употреблялась только как понуканье, никогда как сеченье. «Ну, ты, опять за свое!» — обращается мастерица к кому-нибудь, занимавшемуся пойманною мухой или пристающему к соседу со щипком либо щелчком. Удар плетью, и порядок восстановляется: ученики (учениц у нас почти не было) встряхивают обстриженными в кружок головами, и пение начинается. «Я вытвердил», — объявляет кто-нибудь и читает вытверженные три, четыре строки Псалтыря. Мастерица «начинает» далее, новый урок строки на три, не обращая внимания на смысл; уроки шли не по точкам, а по строчкам; не останавливались только в полуслове. Уроки «стверживались», то есть последний урок прочитывался вместе с прежним. Повторением пройденного неизменно начинался каждый класс: это называлось «читать зады». Приходит ученик, и если он стоит на Псалтыре, то, помолившись и усевшись, берет книгу и читает с начала той кафизмы, которую учил. «Васятка уже на пятой кафизме, а ты третьей не кончил; а вместе начали!» — говорит с упреком мастерица какому-нибудь Мишутке.
После двадцатилетнего запоя звуковым методом вопрос об обучении грамоте поставлен снова на очередь. Действительно, если сравнивать две системы, старую с «буки-арцы-аз-ра — бра» и новейшую, усовершенствованную, трудно сказать, которая из них заслуживает пальмы первенства по неудовлетворительности, хотя и в противуположных смыслах. Механизм обучения чтению был затруднен в старой дьячковской системе до последней степени. Как бы старание приложено было, чтобы возможно долее ребенок не овладевал первым шагом грамотности. Ныне, наоборот, механизм упрощен; но затем производится сбивание с толку дальнейшим мнимым облегчением, состоящим в скучном пережевывании того, что давно и без науки известно дитяти; в этом анализе того, что само по себе дается безо всякого напряжения; в этом предположении, что учитель имеет дело с полуидиотом. Старая школа, напротив, оставляла все на самодеятельность учащегося: прямо можно сказать, что его не учили даже; если он доходил до чего, то сам; учебник скорее был поводом, а не орудием к ученью. Понятно, учась без малейшего облегчения и вспомоществования, немногие, очень немногие достигали цели, которую предполагает ученье; большинство останавливалось на механической грамотности. Но то же с новейшею школой. Зато из старой выходили начетчики, любители чтения, и притом для которых славянская и русская книги были одинаково доступны по смыслу и из русских нетрудны даже при самом отвлеченном содержании. Мне приходилось наблюдать за вышедшими из теперешних школ грамотности: любви к чтению прививается во всяком случае не больше, чем после старой.
Само собою разумеется, я не проповедую возвращения к буки-аз — ба, но думаю, что излишние помочи и разжевыванье скорее вредны, чем полезны; что всегда нужно оставлять уму место для труда, для углубления, и притом по собственному побуждению. В этом, между прочим, смысле я стою за начинанье церковною азбукой, а не гражданскою. После церковной азбуки гражданская дается сама собой, ей не нужно учить, тогда как переход от гражданской к церковной требует особого ученья. И первоначальное чтение опять должно бы быть церковно-славянское, и именно потому, что язык затруднительнее. Облегчите механизм чтения, но заставьте преодолевать, не без внешнего пособия, а все-таки преодолевать невнятное содержание читаемого. При начатии чтения с церковно-славянского в уме дитяти происходит приблизительно процесс, переживаемый умом при обучении классическим языкам. В таинственной лаборатории ума недоведомо производится сличение понятий и форм одного языка с понятиями и формами другого, работа формального умственного развития, — развития, заметьте, самостоятельного.
В истории русской и мировой культуры есть период, длившийся более тридцати лет, который принято называть «эпохой Дягилева». Такого признания наш соотечественник удостоился за беззаветное служение искусству. Сергей Павлович Дягилев (1872–1929) был одним из самых ярких и влиятельных деятелей русского Серебряного века — редактором журнала «Мир Искусства», организатором многочисленных художественных выставок в России и Западной Европе, в том числе грандиозной Таврической выставки русских портретов в Санкт-Петербурге (1905) и Выставки русского искусства в Париже (1906), организатором Русских сезонов за границей и основателем легендарной труппы «Русские балеты».
Мария Михайловна Левис (1890–1991), родившаяся в интеллигентной еврейской семье в Петербурге, получившая историческое образование на Бестужевских курсах, — свидетельница и участница многих потрясений и событий XX века: от Первой русской революции 1905 года до репрессий 1930-х годов и блокады Ленинграда. Однако «необычайная эпоха», как назвала ее сама Мария Михайловна, — не только войны и, пожалуй, не столько они, сколько мир, а с ним путешествия, дружбы, встречи с теми, чьи имена сегодня хорошо известны (Г.
Один из величайших ученых XX века Николай Вавилов мечтал покончить с голодом в мире, но в 1943 г. сам умер от голода в саратовской тюрьме. Пионер отечественной генетики, неутомимый и неунывающий охотник за растениями, стал жертвой идеологизации сталинской науки. Не пасовавший ни перед научными трудностями, ни перед сложнейшими экспедициями в самые дикие уголки Земли, Николай Вавилов не смог ничего противопоставить напору циничного демагога- конъюнктурщика Трофима Лысенко. Чистка генетиков отбросила отечественную науку на целое поколение назад и нанесла стране огромный вред. Воссоздавая историю того, как величайшая гуманитарная миссия привела Николая Вавилова к голодной смерти, Питер Прингл опирался на недавно открытые архивные документы, личную и официальную переписку, яркие отчеты об экспедициях, ранее не публиковавшиеся семейные письма и дневники, а также воспоминания очевидцев.
Более тридцати лет Елена Макарова рассказывает об истории гетто Терезин и курирует международные выставки, посвященные этой теме. На ее счету четырехтомное историческое исследование «Крепость над бездной», а также роман «Фридл» о судьбе художницы и педагога Фридл Дикер-Брандейс (1898–1944). Документальный роман «Путеводитель потерянных» органично продолжает эту многолетнюю работу. Основываясь на диалогах с бывшими узниками гетто и лагерей смерти, Макарова создает широкое историческое полотно жизни людей, которым заново приходилось учиться любить, доверять людям, думать, работать.
В ряду величайших сражений, в которых участвовала и победила наша страна, особое место занимает Сталинградская битва — коренной перелом в ходе Второй мировой войны. Среди литературы, посвященной этой великой победе, выделяются воспоминания ее участников — от маршалов и генералов до солдат. В этих мемуарах есть лишь один недостаток — авторы почти ничего не пишут о себе. Вы не найдете у них слов и оценок того, каков был их личный вклад в победу над врагом, какого колоссального напряжения и сил стоила им война.
Франсиско Гойя-и-Лусьентес (1746–1828) — художник, чье имя неотделимо от бурной эпохи революционных потрясений, от надежд и разочарований его современников. Его биография, написанная известным искусствоведом Александром Якимовичем, включает в себя анекдоты, интермедии, научные гипотезы, субъективные догадки и другие попытки приблизиться к волнующим, пугающим и удивительным смыслам картин великого мастера живописи и графики. Читатель встретит здесь близких друзей Гойи, его единомышленников, антагонистов, почитателей и соперников.