— Разбирался в этой хвори и в нотах, как никто, — сказал мне один из Биана.
Шиль прежде был музыкантом военного оркестра, играл на кларнете, кажется, и вышел из музыкантской команды, чтобы принять на себя попечение об отцовских пациентах. От военных времен остался у него полукивер, зимой он носил его дома, чтобы голову не застудить. Шиль собирал травы, снадобья готовил самолично и денег за них не брал. Он жил бобылем, своего дома у него не было, ютился у сестры, а если вылечит кого-нибудь, ну, скажем, в Пиньейро, то иной раз появится там и поживет дня четыре-пять, но не в праздности, а пособит либо поле вспахать, либо свинью забить, а то сапожничал, в Вильелбезе он шинелы[3] мастерил, и очень хорошие. Когда кашлял кто-нибудь, ему на расстоянии слышно было. Он и не спросит, кто кашлял, оглядится и сразу угадает, кто это был; отзывал он кашлявшего в сторонку и осматривал. Был он прежде всего великим ненавистником молока.
— Требовалось бы нам молоко, мы бы всю жизнь грудь материнскую сосали. Зверята, когда подрастают, молока больше в рот не берут, что кот, что лиса, что кролик. Другую еду едят. Надобно следовать природе.
Молоко Шиль запрещал, а рекомендовал сыр выдержанный, ветчину, подогретое вино, подслащенное вино, купанья и эссенции, так он отвары из трав именовал. При этом старался, чтоб травы соответствовали комплекции больного.
— Горечавка не про тебя, тебе своей горечи хватит, — говорил он одному. — Ромашка не про тебя, слишком ты вялый, — говорил другому. — Верблюжье сено тебе не годится, и без того плюешься не в меру, — сказал он Роке де Валенте, который был тощ, желтолиц, вечно ходил насупленный, часто сплевывал и считал каждый грош.
Кроме того, Шиль хорошо разбирался в болезнях живота и сразу мог сказать, у кого неисцельная, это та болезнь, которую врачи именуют скоротечной чахоткой.
Распознал ее у священника из Риоавезо, а тот был с виду здоровяк, каких мало, краснолицый, с бычьей шеей, игрок в кегли, но при богатырской своей внешности был склонен к хандре.
— Священник из Риоавезо помрет от неисцельной еще до Рождества. Харкает часто и из нутра. И взгляд блуждающий.
И после двух приступов кровохарканья священник скончался за два дня до праздника. Все уже готовились провожать старый год.
И наконец, Шиль был портным для своих пациентов. Посмотрит кого-нибудь, бывало, и скажет членам семьи, что ничего нельзя поделать и больной долго не протянет, и спросит, есть ли у него новый костюм; а если такового не было, Шиль отправлялся в Луго, в Вильялбу или в Мондоньедо и покупал отрез темного какого-нибудь цвета и шил костюм, который больной наденет, лишь когда упокоится… Кое-кто из больных, случалось, и повеселеет немного, увидев, что Шиль строит ему костюм. Куртка была на семи пуговицах и без лацканов. Некто Моуре, из Навиа-де-Суарна, выздоровел, когда уже одной ногой в могиле стоял, и стал носить костюм, который ему построил Шиль, и на ярмарках, и в праздники люди у него просили дозволения притронуться к спине и малым детям его куртку показывали.
Шиль скончался, выйдя из сестрина дома специально чтобы умереть. Сел на пенек, открыл зонт и умер. Как раз начался майский пост, он в то утро побрился.
— Приходите за мной через час, а в дом внесите, усадив на стул, — сказал он перед уходом.
Один старик арендатор из Балтара уверял меня, что Шиль давал землякам от расстройства желудка отвар из собственной щетины. Вполне в его духе.
Родом он был из Санталья-де-Оскос, это неподалеку от страшного ущелья между отвесными скалами, прежде там жили чернецы, теперь живут кузнецы. Был он высоченный, худющий, глаза светлые, а подглазья очень впалые и темные. На лоб спадали белые завитки. Садился и приказывал больному сесть насупротив. Спрашивал у него все имена и клички: и как дом прозывается, и какое прозвище у семьи, и какое у него у самого, какие шутейные прозвания давали ему в малолетстве либо в отрочестве братья и сестры, родные и друзья.
— Меня, — сказал я ему как-то, — братья прозвали «ножки-спички».
— Потому как был ты тощенький и долговязый! Помню, как же!
Вынимал он из кармана самарры — зеленого сукна была и с черными бархатными кантами — кожаный футляр, в котором хранил плотничий отвес. Больной должен был упереться локтем левой руки в левое колено и держать отвес меж большим и указательным пальцами, так чтобы груз повис над самым носком башмака. Ламас Старый заставлял больного высидеть в такой позе почти четверть часа. Ламас приглядывался к тому, как дрожит свинцовый шарик, и по нему изучал пульс больного. Затем больной должен был некоторое время смотреться в зеркальце, которое давал ему Ламас Старый.
— Помнишь, каким ты был десять лет назад? Какие перемены примечаешь?
Больной описывал, что нового он в себе углядел. Ламас Старый, новый Ханс Каспар Лафатер, придавал всем переменам величайшее значение. Он выслушивал от больного всю историю болезни его и всю историю его жизни. Как и все известные мне знахари, с больными он держался, как внимательный друг, как сочувствующий исповедник.
— Никто на тебя хвори не напускал, — говорил он обычно больному.