Итальянская новелла. XXI век. Начало - [14]
Пока на столах множились надписи, со словами случались другие чудеса.
В пиццериях и в недавно открытых закусочных буквально помешались на названиях пицц и сэндвичей, в словесном водовороте то и дело появлялись и исчезали все новые и новые варианты. Привычные всем «Маргарита», «Четыре сезона», «Романа», «Наполи», сэндвич с салями, сэндвич с ветчиной, сэндвич с сыром признали отсталыми и провинциальными, на смену им должны были прийти новые, остроумные, пусть даже и непонятные слова, ярче и заманчивее прежних.
Если в закусочных сэндвичи называли, на худой конец, «Микки Маусом» или «Погремушкой», в пиццериях появилась куча новых названий, которые до сих пор сохранились в некоторых меню как памятники эпохи, — например, «Маммамия», «Динамит», «Вкуснотища», «Развратница», вплоть до обескураживающей «Грязнули»: языковая феерия, по которой невозможно угадать начинку пиццы, однако именно этим названиям предстояло войти в легкий и беззаботный, жизнерадостный и шутливый мир, где даже еда была пикантной темой.
Гастрономическое отражение социального регресса.
В те времена заказать сэндвич или пиццу стало для меня сущей пыткой.
Одетый в ярко-зеленый свитер, я понуро сидел за столом закусочной «Братья Ди Джованни», официант, усач из Фриули, непонятно как оказавшийся в Палермо, торопил меня сделать заказ, а я молча тыкал пальцем в меню. Я не сомневался, что провалюсь на месте, вымолви хотя бы вполголоса одно из этих названий. Слово вот-вот готово было сорваться с губ, но язык не поворачивался и я молчал, уставившись с мольбой на официанта-северянина, напрасно указывая пальцем на нелепые наименования и шевеля губами, эдакий Беппе Манилья в миниатюре, который надувает воздухом восьмидесятых каменно-деревянный пузырь пиццерии.
Наконец, убедившись, что, по крайней мере, название «восьмидесятые» не тронули, я заказал кока-колу и картошку фри.
Я ждал и, между тем, осматривался. Я ощущал себя первобытным человеком в пещере с наскальной живописью.
По телевизору в шоу «Коррида» люди усердно пели, декламировали, отплясывали до умопомрачения и тонули в свисте и криках вперемешку со звяканьем кастрюль и крышек в кухне у меня за спиной.
Тогда я переводил взгляд на стол и расшифровывал наощупь футбольные речевки, ругательства, признания в любви: ДЖУЗЕППЕ ЛЮБИТ ЛАУРУ, КРИСТИНА И ЛУКА FOREVER, неподражаемое и решительное НИКОЛА И ПАТРИЦИЯ — ВМЕСТЕ НАВСЕГДА. Я изучал чужую любовь, бурные расставания, мольбы и обещания. Закрыв глаза, я читал кончиками пальцев этот сентиментальный шрифт Брайля.
Но меня интересовали не любовные клятвы. Понятно, почему людей так тянуло заявить о связи между ними и, напрягая руку, выразить ее, эту связь, выцарапывая слова; меня даже умиляло желание отвоевать у мира толику древесной ткани, чтобы запечатлеть элементарную, короткую, простую фразу — подлежащее, сказуемое, дополнение.
Иные надписи так и остались для меня загадкой. Имя, фамилия. И ничего больше. Почти все печатными буквами, хотя встречалась и неровная, острая пропись. Со временем буквы, слова переплеталась в неразборчивые арабески.
Между тем, в конце сентября я снова пошел в школу и обнаружил, что класс захлестнуло похожее увлечение. Оно было менее трудоемким, но столь же навязчивым. Мои одноклассницы исписывали свои и чужие тетрадки именами и фамилиями. Без адресата, без смысла, без цели. Только подпись. Страница за страницей, размашисто или ровно, она тянулась сверху вниз словесным позвоночником.
Рука действовала машинально. Подсознание в чистом виде: берешь ручку с шариком, пахнущим ванилью, — и пишешь, пишешь без конца, глядя в окно.
Самогипноз, катарсис, аскетизм, сократизм, трансцендентность. Идеальный диалог с пустотой, в которой поскрипывает ручка. Даосский покой.
И если хозяин дневника или тетрадки не пытался защитить их от всеобщего поветрия, в этом не было ничего плохого. Мои одноклассницы, подпись за подписью, переступали границу между детством и юностью, прочерченную из букв, которые, в свою очередь, выстраивали имя и фамилию. Так они тратили время. Они мучительно искали себя.
Поведение на грани анахронизма, канцелярского азарта и зарождающегося психоза.
Полагаю, что эволюция собственной подписи представлялась им необходимой физической величиной для измерения времени. Росчерк имени и фамилии должен был свидетельствовать об их взрослении; и чтобы подпись выглядела более взрослой, приходилось беспрестанно упражняться.
Впрочем, нам было по пятнадцать, возраст, когда стоишь перед зеркалом и примеряешь выражения лица: глядишь мечтательно или хмуро; или репетируешь поцелуи: прилипнешь губами к стеклу, любуешься расплывшимся отражением, а на запотевшем зеркале остаются прозрачные поцелуи.
Важно было ощутить, что время течет и тело взрослеет. Меняется голос, следовательно, и почерк обязан измениться. Каждая подпись была программой развития, экспериментальной лабораторией, поисками совершенного росчерка, самого крутого и значимого, самого энергичного, что само по себе, в отличие от подросткового старательного выписывания каждой буквы, делало взрослыми.
Для меня же взять ручку или вилку дабы усеивать своим именем что попало, было немыслимо. Хотя и я целовался с зеркалом, но оставлять автографы на бумаге или на дереве не мог. Боялся показаться смешным самому себе — я же не девчонка, а может, просто от лени. Важнее, да и проще было наблюдать, изучать, обдумывать само явление, оставаясь в стороне.
Франко Арминио (1960) “Открытки с того света”. Вот именно. Несколько десятков репортажей от первого лица, запечатлевающих момент смерти рассказчика.“Я один из тех, кто за минуту до смерти был в полном порядке”. Или:“На могильных досках таких, как я, изображают с длинными закрученными усами. Я даже не помню, как умер”.Перевод Геннадия Кисилева.
В небольшом городке на севере России цепочка из незначительных, вроде бы, событий приводит к планетарной катастрофе. От авторов бестселлера "Красный бубен".
Какова природа удовольствия? Стоит ли поддаваться страсти? Грешно ли наслаждаться пороком, и что есть добро, если все захватывающие и увлекательные вещи проходят по разряду зла? В исповеди «О моем падении» (1939) Марсель Жуандо размышлял о любви, которую общество считает предосудительной. Тогда он называл себя «грешником», но вскоре его взгляд на то, что приносит наслаждение, изменился. «Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием».
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.