Истоки - [2]

Шрифт
Интервал

К этим «немногим» принадлежит и Ярослав Кратохвил. Но каким мучительным, тяжким, сложным и при всем том захватывающим был процесс, сформовавший судьбу этого человека и художника!

Одно обстоятельство, отмеченное Вацлавеком, когда он характеризует общий удел всего этого поколения, особенно примечательно для Кратохвила: именно это самое непрестанное опоздание, задержки, нарушение плавного творческого размаха. Так, первые пять рассказов Кратохвила «Деревня» были написаны до войны, где-то в 1912–1913 годах, но увидели свет лишь одиннадцать лет спустя! Много позже Кратохвил с горьким юмором вспоминает об этом в одном интервью [5], называя свою «Деревню» «робким литературным зондом», изданным им только в 1924 году по той же, лишь слегка исправленной рукописи, которую ему «накануне войны» вернул издатель из своего «богатого склада, нечитаной, нетронутой и, кажется, даже не развязанной».

Эта книжка, плод глубокого знания деревни, — знания, полученного Кратохвилом благодаря его профессии [6], — выдержала испытание временем, потому что выходила за рамки обычного у нас в ту пору типа литературы о деревне. Он не идеализирует деревню, не воспринимает се как некую идиллию. Он подходит к ней и не как фольклорист, от которого нетронутые в своей естественности черты деревенской жизни заслоняют страшную ограниченность и пустоту «мира эгоистичных, отгородившихся от всего изб». Уже в этом первом произведении Кратохвила, которого Вацлавек очень точно называл «психологическим реалистом», Мария Пуйманова подметила особый «физиологизм и исповедничество», а в том, как автор «Деревни» «критикует изуродованную жизнь с раненой нежностью», она усмотрела его близость «к русской классической прозе».

И молодой еще тогда Юлиус Фучик приветствовал [7] «ритмическую прозу, прекрасный чистый язык и высокую культуру речи» этой книги и талант Кратохвила — «суровый, природный, беспощадно-откровенный и непосредственный». В заключение своей рецензии Фучик высказывает суждение, сходное с мнением Пуймановой: «Кратохвил… уже в этих рассказах обнаруживает веру, которую отчасти присваивает и своим героям: веру в какое-то неведомое освобождение деревни, и она притупляет остроту безнадежности деревенской жизни. Эта вера — не последнее, что роднит Кратохвила с русскими писателями».

Сам Кратохвил, который в предисловии к первой своей книге заметил, что «в нашем мире нет, в сущности, ничего, кроме такой деревни», дополняет эту мысль в предисловии ко второму изданию (1936): «Ныне в одной части света уже есть больше, чем такая деревня. Теперь я вполне убежден, что меняется сама сущность старого мира».

Мировая война захватила врасплох автора первой, неизданной, книги и втянула его в круговорот огня, железа и крови — как и тысячи чехов и словаков, которым пришлось служить в армии ненавистной австро-венгерской монархии. Переживания чешского офицера, возмущение, ирония, ужас и гнев заключены в письмах Кратохвила, в его военных дневниках и в нескольких рассказах, написанных на этом материале и вышедших после войны в журналах [8].

«Не хочется даже писать, какой-то общий упадок духа, все опротивело. Одно только желание кричит, вопит в глубине сердца: «Мир! Мир! Мир!» — записывает Кратохвил в мае и июне 1915 года. Или в другом месте: «Торжество недоучек, владычество ограниченности, страшная власть безответственных безумцев. Кто их будет судить? Неужели и они будут судить после этой бойни? Не может быть, не может быть». В таком настроении находился Кратохвил, когда (в июне 1915 г.) попал на галицийском фронте в плен, вырвавший его из урагана войны. Затем — разные лагери военнопленных, где начинается дифференциация. «Чехи в Австрии… бездомная нация… снимающая угол в бывшем собственном доме», — пишет Кратохвил в одной неопубликованной при его жизни статье [9].

Кто были эти пленные чехи из австрийской армии? — «Угловато-решительные рабочие, ремесленники, Легкомысленные студенты, учителя, журналисты, рассудительные крестьяне, служащие. Сплошь почитатели Гуса, Жижки и Гавличка. Это были не обычные националисты. Там против старых немецких монархий соединились и республиканцы, и демократы, и социалисты, и даже анархиствующие национал-социалисты…»

В этих людях жило и нескрываемое русофильство, основанное на «семейных легендах… о могущественном дядюшке из восточной славянской Америки», то наивное русофильство, которое было «единственной гордостью обедневшей чешской родни». Вот почему чехи в лагерях гордо заявляли: «Мы не австрияки! Мы — военнопленные чехи!» И по той же причине на первых порах плена даже «Марсельеза» укладывалась в сердцах чешских пленных рядышком с. «Боже, царя храни», так как они гордились «богатой русской родней». Только этот «богатый дядюшка не знался, да, скорее всего, и не хотел знаться родством со своими австрийскими родственниками». Мятежный дух в чехах естественным образом обратился прежде всего против австрийского духа среди офицерства и против обавстриячившихся чехов. И это нескрываемое русофильство чехов, простодушно выражавшееся в пении царского гимна или даже в крещении по православному обряду (в чем, видимо, находила выход ненависть к коалиции габсбургской монархии с католичеством, Вены с Римом), представлялось австрийскому офицерству позором, более того — прямым бунтом и государственной изменой.


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.