Искусство отсутствовать - [2]
Итак, речь дальше пойдет об образе литературного поколения, возникшем в послереволюционной эмиграции. Этот коллективный образ может обозначаться по-разному, но всегда расплывчато, при помощи соотносительных дефиниций. Интересующее нас «поколение» называют «молодым», «младшим» (по отношению к «старшему»), «вторым» (по отношению к «первому»); наконец, эпитет, предложенный Варшавским, тоже указывает — на этот раз с отчетливым укором — на стороннюю инстанцию; для появления «незамеченного поколения» необходимы те, кто его не заметил.
Такие предельно общие термины, как правило, привязываются к четким хронологическим координатам, а нередко и к конкретному месту действия. Время «незамеченного поколения» отсчитывают с середины 1920-х до начала 1940-х годов, при этом часто имеют в виду только Париж, хотя литературные сообщества русских эмигрантов существовали и в Берлине, Праге, Харбине. Более того, образ поколения способен сужаться до довольно тесного круга литераторов — завсегдатаев монпарнасских кафе и авторов журнала «Числа»[7]; в этом случае роль «идеолога» и «наставника молодых» отводится Георгию Адамовичу, «выразителем умонастроений», «легендой поколения» признается Борис Поплавский. Однако поколенческая риторика остается гибкой: так, ровесник Поплавского Газданов или почти ровесник Набоков, предпочитавшие дистанцироваться от монпарнасского круга, могут и причисляться к «молодой эмигрантской литературе», и противополагаться ей — в зависимости от ситуации.
Иными словами, исследователь здесь имеет дело с некоей коллективной литературной репутацией, которая, во-первых, плохо поддается описанию, а во-вторых, противоречива. Значимость групповой идентичности манифестируется и отстаивается, однако ключевые способы самоопределения связаны с категориями либо универсальными (молодость, новизна), либо негативными (вторичность и собственно незамеченность). Границы поколения то достаточно жестко отсекают «чужих» от «своих», то оказываются предельно размытыми. Общая констатация неуспеха «целого поколения» сочетается с настойчивым поиском его «ярких фигур»: к поколению, «которое самой историей было обречено на несостоятельность и исчезновение»[8], по всем формальным признакам следует отнести сверхуспешного, сверхпопулярного Набокова. В конце концов сам термин «незамеченное поколение» парадоксален — его активное употребление уже указывает на то, что речь идет о литераторах, в той или иной степени замеченных.
Вряд ли удастся разрешить эти противоречия, не выяснив, как конструировалось «поколение» и как конструировалась его «незамеченность», как создавалась столь легко воспроизводимая и столь проблематичная для исследователя коллективная репутация, как складывался образ литературного явления — целостного и размытого, состоявшегося и незамеченного одновременно. Под конструированием, конечно, подразумевается не целенаправленная и согласованная стратегия, а проявление установок и ценностных предпочтений, наиболее популярных поведенческих практик, наиболее востребованных способов самопрезентации — общий результат индивидуальных, не обязательно осознанных выборов и социальных действий. Здесь важно, кто и с каких позиций говорит о поколении, кому адресовано высказывание, какие цели при этом преследуются, какая риторика используется, какие символы выбираются в качестве поколенческих, как ищутся и находятся основания поколенческой общности.
На все эти вопросы заведомо не может быть одного ответа. Было предложено несколько образов «молодой эмигрантской литературы», но лишь одному из них удалось завоевать доминирующее положение, а позднее получить наименование «незамеченного» — именно он окажется в центре нашего внимания. Нас прежде всего интересует та самая «парижская», «монпарнасская» среда («парижская школа», «парижская нота»), которая столь охотно отождествляется с поколением в целом. Это не значит, что место жительства тех или иных литераторов будет считаться критерием принадлежности к «незамеченному поколению». Во-первых, рамки «парижского» сообщества, разумеется, не совпадали с географическим Парижем: в связи с этим сообществом принято упоминать стихи Юрия Иваска или Игоря Чиннова, хотя оба провели 20–30-е годы в странах Балтии. Во-вторых (и в-главных), мы вообще не ставим своей целью разрешить проблему «принадлежности к поколению», тем более — перечислить и изучить всех возможных его представителей. И в «Незамеченном поколении» Варшавского, и в мемуарах других, некогда «молодых» литераторов, и в работах историков русской эмигрантской литературы можно встретить длинные списки имен, призванные очертить предмет разговора, а фактически указывающие на его неисчерпаемость. Мы постараемся не столько расширить, сколько сузить круг героев исследования. В их число вполне сознательно не будут включены многие из тех литераторов, чьи имена принято связывать с образом «молодого» («младшего», «второго», «незамеченного») поколения, даже в его «парижском» варианте: Юрий Мандельштам, Виктор Мамченко, Раиса Блох, Александр Гингер, Анна Присманова. В качестве основных источников нами отобраны публицистические и мемуарные тексты, в которых образ «поколения» декларируется, отстаивается, опровергается, то есть так или иначе выражен достаточно ярко; кроме того, мы рассмотрим собственно литературные произведения, получившие наибольшее количество рецензий, упомянутые в статьях-манифестах, признанные ключевыми, знаковыми для «поколения» или спровоцировавшие дискуссии о «новой эмигрантской литературе». Участвует в подобных дискуссиях и создает для них поводы вполне ограниченный круг литераторов, который преимущественно и попадет на страницы этой книги. При этом нашими героями станут и наиболее «замеченные», «известные», «признанные», «изученные» авторы (к прочно укоренившемуся термину «набоковедение» не так давно добавилось «газдановедение»
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге Ирины Каспэ на очень разном материале исследуются «рубежные», «предельные» смыслы и ценности культуры последних десятилетий социализма (1950–1980-е гг.). Речь идет о том, как поднимались экзистенциальные вопросы, как разрешались кризисы мотивации, целеполагания, страха смерти в посттоталитарном, изоляционистском и декларативно секулярном обществе. Предметом рассмотрения становятся научно-фантастические тексты, мелодраматические фильмы, журнальная публицистика, мемориальные нарративы и «места памяти» и другие городские публичные практики, так или иначе работающие с экзистенциальной проблематикой.
Тема сборника лишь отчасти пересекается с традиционными объектами документоведения и архивоведения. Вводя неологизм «документность», по аналогии с термином Романа Якобсона «литературность», авторы — известные социологи, антропологи, историки, политологи, культурологи, философы, филологи — задаются вопросами о месте документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие. Способы постановки подобных вопросов соединяют теоретическую рефлексию и анализ актуальных, в первую очередь российских, практик.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.