Искушение Флориана - [5]

Шрифт
Интервал

Расписки за выдачу рационов вина и жратвы. Легенды на монетах. Подсчет кувшинов. Придворная хроника. Надгробные надписи. Как оскорбительно мал и убог корпус имперского арамейского. Господи. Есть пользователи. Но нет носителей. Беда.

Вдруг неожиданнейший, свежайший звук выводил Агнес из мрачного оцепенения — и это был радостный звук разбившейся вдребезги керамики, со сладчайшим довеском из визга Ванессы: Агнес изумленно осматривалась — и с чисто научным умилением разглядывала красиво разлетевшиеся по каменному полу кухни молодые остраконы оброненного ею блюда.

Но еще час или два требовались, по пути от Каррингдонов домой в автобусе, и по мере одинокой прогулки Агнес вокруг дома, во влажном розоватом холодном тумане, чтобы прийти в себя, чтобы вновь, после этой пытки в Putney, понять, что жизнь людей вокруг — это миф. Миф неумный и непрочный. Стряхнуть этот миф как прах со своих ног — чтобы смочь вновь войти в свой дом, в свой мир — в свой компьютер — и продолжить творить и расшифровывать подлинную реальность.

Чарльз был уже на рабочем месте. То есть это Агнес называла его Чарльзом; как на самом деле было его имя — Агнес не знала. Она просто однажды, прошлым летом, случайно подслушала, как он, взметнув сашевую створку окна вверх, высунувшись по пояс (сигнал мобильного, из-за мудрёной геометрии стен домов, явно не пробивал), крикнул кому-то в трубку:

— Чарльз! Нет-нет, я говорю: Чарльз! Слышишь меня так?

Чарльз-мьюз, впрочем, было название переулка, перпендикулярно примыкавшего к улице, ведшей, слева, от дома Агнес как раз к дому этого незнакомца, напротив; и никакой не было гарантии, что незнакомец просто не объяснял таким образом каким-то друзьям, в кэбе, как проехать.

Чарльз сидел, тем не менее, с неопровержимостью, вот сейчас вот, опять, прямо напротив окна Агнес, на расстоянии всего каких-нибудь пятидесяти метров, в квадратной буквице распахнутого сашевого окна (яростно выделяясь на фоне черного ночного двора, и прочих, черных давно уже, окон, и ярко-белых, тоненьких водосточных труб, изгибавшихся вслед за извивами террас, надставок, неровностей, жилых наростов многосоставного, узкими разноформными сегментами выстроенного пятиэтажного дома и, наконец, к верху, к самой крыше, под самыми каменными и терракотовыми каминными трубами, загибавшихся горизонтально — как ладошки худеньких кариатид-дистрофанов), и эта буквица насыщенно-желтого Чарльзова окна, и черный его в желтом этом незадёрнутом, незажалюзенном, окне силуэт, эта насыщенная пиктограмма, давно уже, с год, что ли, была для Агнес как бы уже само собой разумеющейся частью пейзажа, аккомпанирующего ее собственной работе. Чарльз сидел всегда обратясь лицом к окну (его стол был придвинут фронтом к окну впритык), и его иссиня-черные, чуть вьющиеся длинные, хиппанские, ниже плеч волосы, и чернющие лохматые брови, и довольно длинная черная же его вьющаяся борода, и черные длинные ниспадающие забавные усищи — но при всем при этом мальчишеское какое-то беленькое движливое веселое личико, — всё это было видно Агнес, в светящемся, пиктограммном окне, как бы на подставке из крышки его лэптопа, раскрытой вверх, перед ним. В начале, в самом начале, когда Чарльз в этом окне напротив только появился, с год примерно, что ли, назад (или Агнес только тогда его заметила? поручиться теперь уже было бы невозможно!), Агнес даже сперва почувствовала какую-то неловкость: как так? торчит какой-то, с глазами и бородой — нарушая интимность работы ночью. Привычки на ночь задергивать окно на кухне, прямо перед которым (сидя, правда, не анфас, а в профиль, к окну правым развернувшись боком — и ровно так же развернув правым боком к окну письменный стол) она работала, у Агнес тоже не было: а зачем? — все равно из дома напротив по ночам никто никогда не глазеет, не засиживается допоздна, как она. А если — редкий полуночник — засиживается — то задвинут намордником своих собственных жалюзи. Но когда появился единственный зритель — а Агнес настороженно его краем глаза изучила — продемонстрировал он ровно такое уже аутистское гипнотическое погружение в работу и совершеннейшее безлюбопытствие к соседям, каковое было знакомо и ей, — и… Ну, в общем, был спокойно условно записан Агнес в неодушевленный пейзаж — в трубы, в противопожарные гряды на крыше. Но… Нет, ну не забавно ли — что в целом мире нашелся еще один фрик, сидящий безотрывно работающий дома за компьютером — да еще и с таким же режимом дня — ночь напролет?! Вернее, не любопытно ли, что фрика этого поместили жить ровно, ровнёхонько в окно напротив?! Агнес кратко и нежно гладила красную, гладкую крышку своего крайне крупноформатного лэптопа — тем жестом, каким иные гладят крыло роллс-ройса, — вскрывала ящик пандоры и, когда загружались все источники счастья, вытаскивала из-под стола факс профессора Эдельштайна из Иерусалима — и — нырком — вныривая в шрифты — забывала и про Чарльза, и про Каррингдонов, и про всю другую ерунду на свете.

Агнес знала, чувствовала — тем самым главным и единственно важным чувством, которым, на ее взгляд, и должен руководствоваться настоящий учёный, — ту удивительную закулисную работу, шлифовку, которой, в Ахеменидскую эпоху, подвергался (пройдя искус бывания официальным языком) арамейский шрифт. Ту нежность, с которой закулисно, провиденциально вытачивали квадратное письмо — готовясь, спеша поспеть, — чтобы, по мере готовности, — успеть как раз вовремя передать этот дивный, такой дивно удобный, такой тактильно чудесный, такой красивый квадратный шрифт в подарок по наследству ивриту, — поспеть, с подарком, к самому преддверью Новозаветной эры! Бедные, измученные, опустошенные после вавилонского плена евреи, возвращаемые Ахеменидами на родину, — бредущие на родину изгои, которым всё мерещилось, что вот-вот придет сейчас вождь, выжжет врагов огнем и разгромит мечом — отомстит, раздаст по заслугам, наведет справедливость в этом страшном мире, — а им вместо этого подарили подарок неожиданнейший: слово, шрифт, квадратный, квадратненький шрифт, квадратное письмо. Которым Господь захотел — совсем ведь вскоре после этого (меряя время по человеческим черепашьим дотошным скоростям рукописного копирования свитков и отшлифовки шрифтов — несколько столетий — секунда: вам надо спешить, писцы! буквально через параграф!) — прочитать, вслух, переписанные пророчества из Исайи в скромной синагоге в Галилейском Назарете. Всё в срок, всё встык. Всё рассчитано по минутам. Наведенная лупа. Божественная привередливость в шрифтах — спешите, пишите! И всё не имеет никакого отношения к кровавой внешней истории. Вот она — история подлинная: история слова! Вы думали, вы — народ-воитель? А вы народ-магнитофон. Вот оно — единственное истинное Божье назначение народа и любого призванного человека на земле: хранение истины (на любых доступных носителях — начиная с сим-карты души и сердца!) — и передача истины дальше, тем, кого Господь призовет следующим, по эстафете — чтобы телеграф не прекращался — пока на поверхности земли бесится вирус зла.


Рекомендуем почитать
Змеюка

Старый знакомец рассказал, какую «змеюку» убил на рыбалке, и автор вспомнил собственные встречи со змеями Задонья.


На старости лет

Много ли надо человеку? Особенно на старости лет. У автора свое мнение об этом…


«…И в дождь, и в тьму»

«Покойная моя тетушка Анна Алексеевна любила песни душевные, сердечные.  Но вот одну песню она никак не могла полностью спеть, забыв начало. А просила душа именно этой песни».


Дорога на Калач

«…Впереди еще есть время: долгий нынешний и завтрашний день и тот, что впереди, если будем жить. И в каждом из них — простая радость: дорога на Калач, по которой можно идти ранним розовым утром, в жаркий полудень или ночью».


Похороны

Старуха умерла в январский метельный день, прожив на свете восемьдесят лет и три года, умерла легко, не болея. А вот с похоронами получилось неладно: на кладбище, заметенное снегом, не сумел пробиться ни один из местных тракторов. Пришлось оставить гроб там, где застряли: на окраине хутора, в тракторной тележке, в придорожном сугробе. Но похороны должны пройти по-людски!


Степная балка

Что такого уж поразительного может быть в обычной балке — овражке, ложбинке между степными увалами? А вот поди ж ты, раз увидишь — не забудешь.