– …Крысы покойнику-то ухо отгрызли!.. – ужасающим шепотом добавил отец Вассиан, как бы в изнеможении от скорби и негодования.
После чего все трое, с надлежащей серьезностью во взорах и солидностью в движениях, направились к заветному столику.
Дамы тоже не забывали выпивать и с каждой рюмкой «дрей-мадеры» становились все развязней и веселее. Жена отца Досифея даже покушалась было затянуть «Во лузях», но было вовремя остановлена каким-то иносказательным телодвижением отца Досифея и снова поверглась в столбняк. С тех пор она уже не издавала ни звука и целый вечер сидела с полуоткрытым ртом, в который, как в воронку, сливала «дрей-мадеру».
Моргуниха уселась около одного из ломберных столов и оживленно беседовала с Чумаковым и фельдшером. Разговор ее теперь лился быстро и порывисто. В ее блистающих глазах и в лице, разгоревшемся от вина, начинало напрягаться то чувственно-задорное выражение, которое и было отличительным признаком всего ее существа.
Близость Моргунихи, по-видимому, опьяняюще действовала на ее собеседников. Впрочем, выражалось это опьянение не одинаково. Фельдшер окончательно раскис и, изобразив из своего лица одну сплошную приторно-сладкую улыбку, неистово подергивал кончиком своего нервного носика и откалывал комплименты один другого забористей. Чумаков держал себя угрюмо, и необычность его настроения можно было заметить разве только по глазам, иногда метавшим на соседку плотоядные молнии, да по тому сосредоточенному и как бы хладнокровному азарту, с которым он ставил громадные ремизы, покупал «в темную», играл на десятке, а иногда даже и без козыря, и пренебрежительно разбрасывал по столу крупные кредитки. Всему этому, мимоходом сказать, очень радовался один из партнеров Сережи, хитроумный отец Симеон. Беспрестанно потирая о полы полукафтанья вечно потевшие руки свои, он с крайним смирением и аккуратностью, и каждый раз с легким вздохом, впихивал кредитки в маленький засаленный кошелек, стараясь при этом изобразить на лице своем нечто как будто сожалительное. Глаза только выдавали его: в тонких, лучистых морщинках, которые окружали их, гнездилась восторженная, еле сдерживаемая радость.
Наконец Чумаков не выдержал. Он внезапно побледнел, порывисто встал из-за стола и объявил, что играть больше не будет. Надо было видеть состояние отца Симеона! Он ужасно перетревожился, весь как-то засуетился и испуганно засеменил ножками. Беспорядочно торопясь и волнуясь, он начал доказывать Сереже, что на очереди еще два ремиза и что поэтому игру оставлять «бесчестно». В его необыкновенно скрипучем и беспомощно дрожащем голоске ясно послышались слезы, его желтоватые глазки усиленно заморгали и заблистали каким-то словно фосфорическим светом, во впадинах щек показалось судорожное подергиванье… Самое слово «бесчестно» он почти выкрикнул, горячо и требовательно. Казалось, еще мгновение, и он разразился бы рыданиями. И обычное смирение его и присущую ему кроткую язвительность все на этот раз превозмогла какая-то жгучая, беспокойная жадность. Но Чумаков посадил за себя купца-хуторянина, и отец Симеон, скрепя сердце, стих.
– Что же вы бросили? – спросил я у Сережи.
– Э, ну их… – Он энергично махнул рукой, – давайте-ка выпьем лучше!
Мы выпили. Чумаков явно находился в возбужденном состоянии. Он ерошил свои волосы и был бледен.
– А, какова, черти бы ее подрали! – шепнул он мне.
Я выразил недоумение.
– Да эта… черт!.. Моргуниха!.. Зажигательная, бестия…
Он даже зажмурился и зубами заскрипел, а затем продолжал:
– Что значит столичная-то штучка! Ведь вот наши девки, посмотришь, обыкновенные, страсть хороши есть… Иная просто дьявол-дьяволом!.. А ведь этого нет вот – чтобы одурманивало тебя.
Он подумал, пожевал сардинку и снова заговорил:
– Я полагаю – от бессовестности это от ихней… Ведь наши девки что? Ей ежели рубль, так она овечка… Очень они даже бессовестны! Нет у них, чтоб жестокости этой… А ежели иная и закобенится – родные приспособствуют. Это, я вам доложу, такой народец!.. Я вот вам расскажу, случай со мной был. Прошлым, стало быть, летом девчоночка тут одна объявилась, – так, ежели не ошибиться, малолеток еще. Ну, и – ничего не поделаешь!.. Уж я бился, бился с нею… Вы не поверите – пищи лишился… Замуж ее, дуру, обещался взять… Ничем не проймешь!.. Закаменела!..
И немного погодя загадочно посмотрел на меня и произнес:
– Ну и что же?
– Ну и что же? – повторил я.
– А то, что все дело-то опять-таки в деньгах стояло. Матери всучил четвертную, она мне ее сама привела, на хутор… Пять верст ночью перла!.. Препоганый, я вам доложу, народ… Ей корову там нужно было купить, так вот из-за коровы… подите вы с ними!.. Ну, и напарил я ее с этой коровой, – с добродушным смехом добавил Сережа, – поля-то у нас сумежные, она раз и попадись ко мне в загон… так я с ней семь целковых слупцевал!
А потом помолчал и снова продолжал:
– Нет, скучно теперь. Вы знаете – я смерть этого не люблю, чтоб без запрета мне все. Ну, какое удовольствие?.. Вот прежде так бывало: ходишь, ходишь около девки-то, так даже тоска тебя засосет… Народ был крепкий, настойчивый. Бывало, мужик-то князем на тебя смотрит! Мужик был хлебный, тучный. А нонче… уж так они опаскудились, так опаршивели – смотреть тошно!.. Нет, не люблю я этого!.. Я тятеньке прямо говорю: мне это не по душе… Согласитесь сами, какое я могу получить здесь удовольствие?.. Ты дай мне мужика-зaворотня, ты мне предоставь такого, чтоб от него разбойником шибало, – это я понимаю. Переломить его, загнать в свою веру… Вон брат Липатка тятеньке пишет – приеду, говорит, не иначе как фабрику заводить, – мне это не по душе!