Я спросил ее, где она жила прежде, чем занималась.
– Чем занималась-то я? – возразила она. – Вот уж, право, не сумею сказать… Мы в Петербурге прежде жили: папаша служил… Ну, там и замуж вышла, за чиновника в штабе… Потом он умер… Папаша вышел в отставку… Я в Петербурге пожила еще года два… Пробовала в телеграфистки, в акушерки думала… Потом в учительницы… Тут приехала сюда – у отца домик в городе, – подвернулся Гермоген Абрамыч и… вот!
– Невесело показалось вам от Петербурга? – спросил я.
– Да-а… – протянула она, – разумеется… Там гулянья, театры, маскарады… ну, и общество, – папаша, когда служил, доходов получал много, и мы открыто жили… Бывало, какие люди не съезжались!.. пикники, музыка, офицеры… Буфф>{11}, Берг>{12}, Александринка… – И она погрузилась в приятную задумчивость.
– Ну, а здесь?
– Ну, здесь, понятно, – дичь. Отсталые понятия, безобразные шляпки, глупая мораль. Обедни, посты… О, вы не поверите, как вся эта чушь ошеломила меня тогда!
– Но вы привыкли – Гермоген Абрамыч ведь очень нравственный и очень религиозный человек…
– О, да, он очень нравственный и очень религиозный! – с ясным оттенком насмешливости воскликнула она и лукаво сдвинула свои густые брови.
От Моргунихи я подсел было к лесковской учительнице, но от этой уже окончательно не добился никакого толку. На все вопросы мои она отвечала с такой первобытной односложностью и при этом так немилосердно и неестественно пищала и таким загоралась ярким румянцем, что становилось совестно.
– Вы в духовном училище воспитывались?
– Да-с…
– Давно кончили курс?
– Нет-с…
– У вас есть матушка?
– Да-с…
– А отец и братья?
– Нет-с…
– Вы любите свое занятие?
– Да-с…
– И много у вас учеников?
– Нет-с…
– Меньше, чем у прежнего учителя?
– Да-с…
– Отчего же?
Но она так беспомощно и так тоскливо пролепетала: «Не знаю-с» и с такой слезливой миной оттопырила свою губку, что мне стало ее жалко, и я поспешил отойти от нее.
А впечатление Гермогенова визита остыло, наконец, и вскоре совершенно улеглось. Пированье мало-помалу разгоралось, принимая все более и более интимный характер. Графин с водкою наполнялся все чаще и чаще. Речи становились оживленнее. Разнообразные улыбки осветили возбужденные лица. На двух ломберных столах закипела стуколка. Клавикорды открылись, и одна матушка не без приятности пропела под их старческие звуки «Приди в чертог ко мне златой…»>{13} Волостной писарь сыграл на своей великолепной гармонии нечто из «Мадам Анго»>{14} (как сам объяснил). Моргуниха с шиком исполнила игривую арийку из «Герцогини Герольштейнской»>{15} и даже пошевелила бедрами на манер m-lle Жюдик>{16}. Все шло прекрасно.
Тесные комнатки были переполнены дымом и звуками. Там кричали «пас!», здесь – «стучу!», в одной стороне слышалось «по рюмочке, господа!», в другой – трепетал мотив игривой песенки. Получался хаос, но хаос, приятно раздражающий нервы.
Кроме поющих и играющих, было и еще довольно народу. Те пили, курили и говорили. Я ходил и слушал и тоже выпивал от времени до времени…
В углу гостиной сидели две матушки и говорили какую-то чепуху о том, что становой нашел у бывшего лесковского учителя, Серафима Ежикова.
В другом углу отец Вассиан сетовал на пакости некоего отца Вавилы, пастыря соседнего прихода. Сетования эти мрачно выслушивались отцом Досифеем, который только и делал, что издавал глубокомысленное мычание, тяжело отдувался, размашисто расчесывая свою громадную рыжую бороду крошечным роговым гребешочком, и неодобрительно посматривал по сторонам. А около отцов стоял и тоже сетовал отец дьякон. Он – как и подобает маленькому человеку – изъявлял свои чувства чрезвычайно скромно: деликатно подкашливал в рукав ряски и умильно поддакивал. Отец Вассиан говорил очень грустным и медлительным голоском, как бы тяжело скорбя о брате своем по Христе, то есть об этом самом отце Вавиле, хотя я доподлинно знал, что таких врагов, как отцы Вассиан с Вавилой, не скоро встретишь в подлунном мире.
– …Вот я говорю – жалостливо тянул отец Вассиан, – позволительно ли так ронять сан? Ну, у всякого слабости, это что толковать – «несть человек еже не согрешит», но, с другой стороны, согласитесь сами: служитель алтаря и – алчен… Ведь это, как хотите, – соблазн!
– Не подобает, – густо промычал отец Досифей.
Отец дьякон кашлянул в руку и заискивающе вскинул подобострастные глазки свои на отца Вассиана.
– Вот позавчера тоже старушка одна ко мне приходила, – таинственным полушепотом продолжал отец Вассиан, трагически вылупляя свои воспаленные глазки, – не хоронит!.. Дай три целковых!
– Гм!.. – удивился отец Досифей, неистово вонзая гребешок в густые волосы бороды.
Отец дьякон опять кашлянул, на этот раз уже с явным неодобрением.
– Ну, разве это дозволительно? Разве это приличествует сану иерея? – с ужасом воскликнул и приподнял брови отец Вассиан. (Увы! – он сам не брал за похороны меньше трех рублей.) – Пятый день покойник-то в караулке лежит… Посудите сами!..
Отец Досифей сокрушительно потряс бородой и возвел очи горе, как бы призывая господа бога в свидетели своего сокрушения (у него, год тому, весь свадебный поезд ночевал в церкви, за неимением у жениха тех двадцати рублей, которые просил с него за венчание отец Досифей). Отец дьякон тоже не оставил изъявить свои чувства: он так негодующе кашлянул, что даже привлек общее внимание.