— Выпей, Горбун! — прогремел погибший Мищенко голосом Владимира Высоцкого, тоже покойного, помнил, сжимаясь в кресле, Черепанов. — И ты, Дона Клава, выпей! Уподобимся делам нашим. Ибо что же мы есть, как не дела наши. Благословимся. — И опрокинул взятый со свадебного стола, стоящего в квартире сверху, граненый стакан. — Пей, Черепаха! Пей, горбатая твоя душа! — повторил он рык уже совсем злобно, не желая слушать возражений Юрия Алексеевича, что и сам он не пьет, и Аркадий Петрович при жизни вроде бы не употребляли.
Стыд унижения оказался сильнее страха. Липкий пот окатил Черепанова, когда он вспомнил, как юлил перед Мищенко, как пытался спрятаться от него, будто в панцирь, в свой горб. Он размял затекшие руки и ноги и пошел умываться.
Соседей в квартире уже не было, хотя Юрий Алексеевич и не слышал в это утро, как сигналил под окном автобус, увозящий строителей в половине восьмого на окраину разросшегося Молвинска. Это немного успокоило Черепанова. Для бездетных соседей он с первого дня, когда ему дали освободившуюся в их квартире комнату, хотя он ее не просил, был злейшим врагом. Наверно, они на нее претендовали, но на открытые конфликты не решались, веря, что за горбунов стоит не то святая, не то проклятая сила. А когда у них собиралась компания, разговор непременно сводился к критике государства, которое позволяет паразитировать на своем теле всем сирым и убогим. В такие вечера Черепанов, не желающий ничего слышать и знать, особенно рано запирался у себя, включал телевизор и неспешно ужинал. Он не был в обиде на свою судьбу, встречали его везде приветливо, хотя близко не подпускал никто. Перебравшись десять лет назад из своей Кнутовки в районный Молвинск, Юрий Алексеевич сначала очень тосковал, а потом привык и жить, и быть всегда один, ни у кого ничего не просить и не требовать, запросы его были скромны, да и люди всегда как-то сами понимали, что и когда ему нужно.
И с этим жутким сном ему пришлось справляться в одиночку. Главного он вспомнить никак не мог — выпил или нет с покойным Аркадием Мищенко, и за что тот в последний момент на него рассердился, не понимал. Сама картина постепенно блекла, забывались детали, но ощущение страха от вздыбленной и набрасывающейся на него квартиры не проходило, пространство при этом сужалось, цветы с ковров железным венком обвивали горло, и Юрия Алексеевича, как и при пробуждении, бросало в липкий горячий пот.
Но не только этим беспокоил Юрия Алексеевича его сон. Он сильно перекашивал, если не опрокидывал вообще образ Клавдии Васильевны, о которой Черепанов думал теперь поминутно, удивляясь, как раньше не замечал ее, какая она особенная, недостижимая и близкая одновременно. Он не думал, сколько лет Клавдии Васильевне, у нее не было возраста, это была сама красота, о которой больше ничего не скажешь. Он думал и думал о Клавдии Васильевне, загораясь все больше, но при этом даже не раздвоился, а как бы рассыпался на несколько Черепановых. Один сомневался, способен ли вызвать у нее интерес к своей непривлекательной персоне. Другой был рад погибнуть за нее. Третий боялся ее каменного мужа из сна, представляя себя этаким Дон Жуаном и в то же время черным прорицателем, представителем дьявольской конторы, соблазняющим людей переводить свои жизни в договорные бланки. Были еще и еще. Который-то из них решил, что надо обратиться к начальнице Зинаиде Андреевне. У той довольно регулярно собиралось по вечерам общество, преимущественно женское, именовавшее себя «Скрытые пружины». Вслух читались размноженные на машинке засаленные листы, трактовавшие происхождение и существование жизни на Земле то так, то этак, обсуждались заметки из газет о всяческих «чудесах», будто кроме этого в газетах ничего и не было, искались эти самые «скрытые пружины», и заодно толковались сны. Черепанов бывал в этом обществе несколько раз, сначала оно привлекало его своей таинственностью и ритуальностью: свечи, разговор вполголоса, пластинки с записями звона колоколов или церковных песнопений. Но в последнее время все нарушилось, общество превратилось черт-те во что, свечи и музыка исчезли, обсуждали каждый вечер одно и то же: где кого сняли, где что вскрылось, нервничали, будто все это касалось их лично, газетам по-прежнему не верили, выискивая в каждой строчке потайное дно. А Юрий Алексеевич верил, и раньше, и теперь. Теперь особенно, и он корил себя за скопидомство, что мало выписал периодики, просиживал многие вечера в районной библиотеке, а на работе все чаше конфликтовал с начальницей Госстраха, обзывая свою организацию застойным болотом.
Нет, к Зинаиде Андреевне ход ему был заказан. Вот если бы позвонила Клавдия Васильевна или еще раз заглянула в Госстрах! Сомнения Юрия Алексеевича тут же развеялись бы, он знал это определенно, как и то, что мог вызвать ее сам. Но притронуться к бланкам договоров на сгоревшего в своей машине главного инженера бумкомбината Мищенко Аркадия Петровича почему-то не мог. Он носил подготовленные документы в портфеле бережно и со страхом, даже отлучаясь в туалет, брал их с собой, как если бы это были те двадцать тысяч, которые предстояло по ним выплатить.