Граф Сардинский: Дмитрий Хвостов и русская культура - [93]
Байрон Андреевич, перенесись в Перу и скажи нам греческую быль! Представь греков на берегу, с молитвою, которую можно наполнить и православием и славными для нас и для них воспоминаниями. Право: ты или Пушкин! Не позволяй перебивать у себя: вперед такого случая не будет [OA: II, 198].
Через три года «Байрон Андреевич» обратится к «Байрону Сергеевичу» с предложением воспеть другого заступника Греции, «первородного» лорда Байрона, посвятив памяти последнего «пятую песнь» «Чайльд Гарольда». Как известно, Пушкин от этого предложения уклонился, сославшись сразу на несколько причин: сложность задачи («мне не по силам»), разочарование в греческом восстании («греки мне огадили»), переоценка творчества Байрона («[г]ений Байрона [ослаб >] бледнел с его молодостию»), творческая занятость (работа над «Евгением Онегиным»). Впрочем, в письме от 24–25 июня 1824 года Пушкин все же дает своему другу обещание написать «вирши на смерть его превосходительства» [XIII, 99]. Под этими «виршами» пушкинисты понимают несколько стихов о Байроне из начатой в Одессе элегии «К морю»[333]. Забавно, однако, что ироническая аттестация Байрона в обещании 1824 года («его превосходительство») отзывается в заглавии пародии 1825 года: «…его сият<ельству> гр<афу> Дм. Ив. Хвостову»). Давнее обещание, таким образом, оказывается выполненным, правда не в элегическом, а в комическом плане: на смену «его превосходительству» Байрону греками призывается «его сиятельство» Хвостов. Эта шутливая переадресация, я думаю, имеет принципиальное значение для Пушкина. Под маской «неведомого Пииты», плохо контролирующего «новый восторг», скрывается глубокий и серьезный поэт, размышляющий о своей участи и творческом выборе.
Наконец, образ корабля, связанного с греческой темой и судьбой поэта, встречается в письме Пушкина к Гнедичу от 23 февраля 1825 года о «Греческих песнях» последнего и «скором совершении» перевода «Илиады»:
Когда Ваш корабль, нагруженный сокровищами Греции, входит в пристань при ожиданьи толпы, стыжусь вам говорить о моей мелочной лавке № 1. – Много у меня начато, ничего не кончено. Сижу у моря, жду перемены погоды. Ничего не пишу, а читаю мало, потому что вы мало печатаете [XIII, 145].
Знаменательно, что в этом же письме Пушкин вспоминает о годовщине «греческого бунта», начатого князем Ипсиланти 23 февраля 1821 года. Очевидно, что к началу 1825 года в «поэтической мифологии» Пушкина сформировался устойчивый ассоциативный комплекс образов и мотивов, нашедший свое художественное выражение в оде Хвостову, датируемой исследователями февралем – апрелем этого года: образ корабля, груженного поэтической продукцией; греки, провожающие или ожидающие своего защитника; сравнение двух титулованных поэтов; смерть Байрона; ожидание «у моря» решения собственной судьбы.
Уже к середине 1820-х годов у современников складывается представление о Пушкине как о «нашем», «северном» или «русском Байроне». Под этим выражением понимались, впрочем, разные вещи: подражатель поэзии и поведению Байрона; русский «эквивалент» английского гения; поэт, равный Байрону по силам, но оригинальный по своему творчеству[334]. Для самого Пушкина сравнение с Байроном было тесно связано с проблемой поэтической самоидентификации и вопросом о собственной судьбе. Можно сказать, что русского поэта в этот период его жизни интересовали не столько поэзия и литературный герой Байрона[335], сколько его творческая индивидуальность и человеческая личность, отличная от той литературной маски, которую Байрон создал в своих ранних произведениях и в которую современники Пушкина рядили русского поэта. Именно в этом контексте, как мы полагаем, и следует понимать двойственное отношение к Байрону, выраженное в письме Пушкина к Вяземскому от 24–25 июня 1824 года:
Гений Байрона бледнел с его молодостию. ‹…› Его поэзия видимо изменялась. Он весь создан был на выворот; постепенности в нем не было, он вдруг созрел и возмужал – пропел и замолчал; и первые звуки его уже ему не возвратились – после IV песни Child-Harold Байрона мы не слыхали, а писал какой-то другой поэт с высоким человеческим талантом [курсив мой. – И.В.; XIII, 99].
О значимости для Пушкина Байрона как человека говорит и тот факт, что 7 апреля 1825 года (день смерти Байрона) поэт заказал обедню за «упокой души боярина Георгия» (письма к Вяземскому и брату Л.С. Пушкину) [XIII, 160][336].
В михайловский период Пушкин не столько дистанцируется от Байрона, сколько разделяет его на «внешнего», знакомого «черни», и «внутреннего», «человеческого», образ которого «угадывается» в многочисленных воспоминаниях об английском поэте и его собственных записках, которые начинают публиковаться после его смерти. В начале михайловской ссылки Пушкин внимательно читает биографические статьи о Байроне, настойчиво просит брата прислать ему «Conversations de Byron» капитана Томаса Медвина и «продолжение» поэмы «Паломничество Чайльда Гарольда», написанное Ламартином («Le dernier chant du Pèlerinage d’Harold»). Он интересуется у А.Н. Вульф последним изданием сочинений Байрона, цитирует в письмах к Рылееву и Бестужеву блестящий полемический ответ Байрона на романтический памфлет Уильяма Боулса о «незыблемых принципах» поэзии [XIII, 155, 173]
Книга посвящена В. А. Жуковскому (1783–1852) как толкователю современной русской и европейской истории. Обращение к далекому прошлому как к «шифру» современности и прообразу будущего — одна из главных идей немецкого романтизма, усвоенная русским поэтом и примененная к истолкованию современного исторического материала и утверждению собственной миссии. Особый интерес представляют произведения поэта, изображающие современный исторический процесс в метафорической форме, требовавшей от читателя интуиции: «средневековые» и «античные» баллады, идиллии, классический эпос.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.