— Да, наверное, если бы вы, работая целых четырнадцать лет над этою доброю душою и флегматической натурою, не сделали из нее послушную вам куклу, привыкшую уже к покою, не любящую уже никого, а играющую всеми, — сказал со вздохом Сулковский. — Смотреть теперь на развалины этого человека слишком грустно. Будущее отомстит вам за него.
Оба замолчали. Брюль еще прибавил:
— Мне не в чем упрекать себя. Мне казалось, что само провидение свело нас здесь, чтобы заживить рану и вознаградить за причиненные обиды. Я с своей стороны сделал все, что только можно было придумать, чтобы исполнить волю Провидения и сделал то, что указал перст Божий.
— Бог и Брюль! Странное созвучие! — со смехом сказал Сулковский. — Ты позавидовал славе Цинцендорфа. В странном настроении я встретил ваше сиятельство: между Саксонским лютеранизмом и польским католицизмом. Видно, что эти два ритуала сошлись на рубеже и удвоились; вот причины настоящего благочестия.
Сказав это, Сулковский плюнул, нагнулся к окошку и почти прильнул к нему, желая посмотреть, что делается на дворе.
После этого, не сказав ни слова, надел меховую шапку, и оставив Брюля одного, вышел из избы в сени. Ветер выл беспрестанно, и дождь лил как из ведра. Несмотря на это, князь, не входя в комнату, велел камердинеру запрягать.
Слуга попытался отговорить ей.
— В первую встречную деревню, корчму, хату, лишь бы прочь отсюда! — закричал князь. — Только живо!
Он не вошел уже в избу, в которой остался Брюль, предпочитая темные сени, и когда после продолжительного ожидания, экипаж был подан к крыльцу, он с нетерпением, бросился в него, и на вопрос слуги куда ехать, сказал:
— Куда хочешь, мне все равно.
Сквозь освещенное изнутри окошко постоялого двора видна была чья-то тень, как бы желающая высмотреть, что происходило на дворе. Экипаж Сулковского тронулся и голова в окошке исчезла.