— Есть, государь, законы, которые годны для всех.
— Есть! Но разве «не убий» и «не покарай» — одно и то же?
— Нет, «не убий» и «не покарай» — не одно и то же. Одно и то же — покарай, но не убий.
Иван потемнел, отвернулся, замер, сгорбив безжизненные плечи. Они почему-то враз стали вялыми, безжизненными, как будто он так же, как несколько минут назад невероятным усилием воли старался подавить душивший его гнев, теперь подавлял в себе жизнь.
— Государь! — встревоженно подался к нему Висковатый. — Тебе, никак, худо?
— Ох, какие же точные вопросы ты задаёшь, — выстонал Иван. — Ху-удо... Ох как худо мне! — распростёр он беспомощно-гневные руки, — Понеже знаю теперь... знаю!., знаю!., что и ты — враг. Враг! Враг! Я всегда говорил себе: прельстят тебя мои недруги, в самое сердце нож вонзишь!
— Государь, да что ты, право? — не испугался, а поразился Висковатый. — Коли уж я враг, то кто же друг?!
— До чего же, однако, искусны твои вопросы! Истинно, кто же — друг? Кто?! Не вем... Горе мне, окаянному, увы мне, грешному! Теперь не вем!
— Друг тот, кто не таит от тебя души своей.
— Да, ты не таишь от меня души... Не таишь, порицая меня, не таишь, осуждая мои поступки... Ты мыслишь противу мыслей моих, ты весь — несогласие, весь — протест, и ты — друг! Не смеху ли подобно сие? Ве́ди так поступают и мои враги... Токмо они — скровно, а ты — открыто. Так в чём же разнство между тобой и ими? В прямоте твоей души?
— В чём разнство? Да нешто не ясно, государь? У нас разные цели.
— Вон како?! У тебя, стало быть, також есть цель? Какова же она?
— Проста и скромна, государь. Я хочу служить... Тебе и отечеству нашему. Служить верой и правдой, чтоб в меру сил своих уменьшить скверну мира сего. А прислуживать — я не гожусь... Никчёмен я как прислужник.
— Нешто я принужаю тебя сапоги с себя сымать? Или в мыльне мыть? По моей мысли хочу чтоб ходил... Един во всём был со мной... Верил чтоб в путь стезей моих и шёл за мною неотступно, всякому делу чая свершенья... И всякое свершенье — с радостию принимал!
— Преступая душу свою?
— Преступая! — взбешённо крикнул Иван. — Как преступаю я, каждодневно прося у Бога прощения! Нет уж молитв, коих бы я не вознёс к нему! Длани мои, персты мои, чресла мои изнемогли от крещений и поклонов, язык мой изъязвился от бесчисленных слов покаянных! Сердце моё, разум мой — острупились! Что же ты, окаянный, возревновал перед нами о душе своей?! Жадишь послужить мне и отечеству, жадишь уменьшить скверну мира сего, но не измараться при том?! Нет таковой службы! Нет! Ступай в монастырь и там печись о душе своей!
— Я уж и сам... давно уж... хотел проситься отпустить меня.
— Вот и ступай! Я не держу тебя! Ступай!
Висковатый молча сурово осенил себя крестом, словно освятил что-то в себе. Мгновение помедлил, потом глухо, срывающимся голосом вымолвил:
— Прощай, государь! Я буду молиться и о твоей душе.
— Ступай! — резко вышептал Иван и отмахнулся от него рукой.
Висковатый повернулся, чтоб уйти, но вдруг сделал шаг к Ивану, припал на колено и поцеловал его руку. Поднявшись, решительно, твёрдо пошёл к двери.
— Погоди! — уже на пороге остановил его Иван и, встав со скамьи, сам подошёл к нему. Невообразимое — сам! Подошёл, тихо, с волнением сказал: — Мы разом с тобой уйдём в монастырь... Разом! — Он положил руку к себе на грудь, туда, где висел массивный серебряный крест, — будто священно клялся в этом. — Но не сейчас... Не сейчас! — просяще, надрывно прошептал он и медленно, боязливо поднёс к самому лицу Висковатого крест. — Поклянись, что николи же не соединишься с моими врагами. Поклянись!
Висковатый глянул в его напряжённые, полные непонятного страха глаза и молча прикоснулся губами к распятию.