— Она, эта заграница, произвела на меня какое-то неприятное впечатление, — отвечал поэт, — может быть, потому, что я безумно люблю Россию. Когда я возвращался к границе и увидел черный хлеб и услышал русскую речь, меня не только ударило в слезы, — я зарыдал и упал лицом на землю. А кругом говорили: «Это ничего. Это бывает»…
Когда мы выходили из московского вокзала, Есенин напомнил мне:
— Так пойдемте по парочке пива выпить…
— Пойдемте, — отвечаю. — Нужно сказать об этом и Орешину с Клычковым…
— Нет, пускай они идут…
Мы вошли в пивную на Каланчевской площади.
Потягивая прохладное пиво. Сергей Александрович говорил:
— Печатают меня теперь охотно и часто. Особенно Воронский. Он любит мои стихи. А одно время начали было затирать. Это — в период между народническими изданиями и «Москвой кабацкой»… Печатают. Но очень хочется иметь собственный журнал. Уже и название придумано: «Россиянин»… Я редактировал бы отдел стихов, а Клычков — прозу… Из Клычкова хороший беллетрист может выйти, только способствовать развитию его таланта надо… Уже и в Госиздате о журнале говорили. Отвечают: согласны, только ответственным редактором большевика назначим… И название журнала им не совсем… нравится…
Выпив, как условились, по парочке, мы покинули пивную и отправились каждый восвояси.
В 1925 году Есенин начал прихрамывать и не раз попадал в больницу. Все реже приходилось видеть его. Как-то летом встретившись с ним в ОГИЗе, я насилу узнал его: побледнел и как-то обезживел. Его сопровождал молодой поэт Наседкин. Но и тяжело больной поэт норовил крепиться и, говоря, улыбался, хотя улыбка была уже не прежняя, а какая-то страдальческая.
И вдруг — трагическая развязка!
«Англетер»… вскрытая вена… петля…
Громадное полотнище, растянутое по фасаду Дома печати: «Здесь находится тело великого национального поэта Сергея Есенина» — вызывало слезы. Утрата была слишком велика.
Ваганьковское кладбище. Громадная толпа провожающих, выкрики учащейся молодежи над закапываемой могилой:
— Прощай, Сережа!
Хотелось бежать и не слышать этого. Утрата была слишком велика.
Положен рядом с другом Ширяевцем.
* * *
Тверской «ужин», тверской вокзал и пивнушку на Каланчевской я упомянул не к тому, чтобы класть какое-то пятно на память ушедшего. Таких пятен немало положено в свое время другими, да и сам поэт даже в стихах запечатлел кабацкий чад. Я же коснулся этих моментов как накипи, которая не шла к лицу этого голубоглазого юноши. Как видит читатель, я даже самому Есенину высказал это.
Осуждать же поэта я вообще не мог, ибо не знал, что толкнуло его к кабаку и в некоторый период времени — к кабацким стихам, в которых он называл себя даже хулиганом, и что, наконец, заставило его наложить на себя руки…
В искренность его «хулиганства» я никогда не верил. Трезвым он был деликатнейшим из людей, каких я знал.
Было ли здесь раздвоение личности, тоже не знаю. Да мой очерк — не исследование, он — лишь воспоминание о моих встречах с поэтом.
Из моей памяти почему-то не испаряются следующие строки Есенина:
Душа грустит о небесах,
Она не здешних нив жилица.
* * *
Я пришел на эту землю,
Чтоб скорей ее покинуть.
* * *
Только гость я, гость случайный
На горах твоих, земля.
Вот и написал я об этом «госте случайном» то, что мог.
1941