Город в долине - [16]

Шрифт
Интервал

14

Он лучше напишет что-то о русской истории как таковой, говорил он, я помню, во время той единственной прогулки, которую мы совершили втроем, с Ф.Е.Б. (или — Фебом), тоже, если память меня не подводит, весною, но уже следующей, 1983 года, в Коломенском. Я думаю теперь о том, как все было обыденно и просто в той исчезнувшей жизни и каким значением наполняются эти обыденные события теперь, когда их участников уже нет на земле. Просто — Феб позвонил мне в какое-то воскресение, предложив погулять где-нибудь по случаю хорошей погоды, я же ответил, что уже договорился встретиться в этот день с Двигубским, что у нас давно была мысль съездить в Коломенское и почему бы нам, по случаю этой самой хорошей погоды, не съездить туда втроем; Двигубский, сказал я, о Коломенском знает, конечно, все. Двигубский знал, действительно, все о Коломенском; я с радостью отдал бы, впрочем, полученные от него в тот день сведения и еще много чего в придачу за возможность повторить теперь простые действия этого дня, мой звонок ему из темной прихожей, где стоял у нас, под зеркалом, телефон, хмурый ответ Сережи, что он — сейчас позовет, мой разговор с Двигубским, и новый звонок Ф.Е.Б. (и телефон Феба, и телефон Двигубского я до сих пор помню, конечно же, наизусть, помню и оба моих московских номера, из эмигрантских своих номеров не помню ни одного), и даже, если угодно, мой путь до метро и в метро, по Кольцевой линии до станции Павелецкая, затем, после торопливой, в толпе теней, пересадки под загробными сводами, по зеленой ветке, где поезд выезжает на мост и на свет и затем довольно долго идет мимо заводов, складов и пустырей, прежде чем снова спуститься под землю — до обшарпанной, кафельной, построенной уже после смерти усатого упыря, а потому и не столь загробной станции, в самой середке коей, мирно беседуя, уже стояли долговязый Двигубский и маленький Феб, меня поджидавшие. Беседовать им было, в сущности, не о чем; прогулка наша не совсем удалась. Я говорил с Ф.Е.Б. об одном, с Двигубским о другом, на его территории. Выяснилось, что к двигубским темам Феб равнодушен, а продолжать с этим последним наш давний, нескончаемый (в известном смысле и до сих пор не закончившийся), очень личный разговор в присутствии Двигубского тоже не получалось. Феб интересовался, по призванию и по профессии, прежде всего — людьми, вот, в частности, этим Павлом, которого видел он во второй и, насколько я знаю, в последний раз в жизни; все, я помню, приглядывался к нему, как будто пытаясь понять, что это за длинноногая птица такая рассуждает тут о «дьяковской культуре», до которой ему, Фебу, никакого дела как раз, в общем, не было, о которой сам я услышал в тот день впервые. Двигубский, пораженный нашим невежеством, чувствовал, конечно, этот, впрочем — совсем не назойливый, вполне доброжелательный интерес Феба — к нему самому, к тому, что прячется за словами, к Двигубскому как таковому, видел эти пытливые, словно оценивающие взгляды, которые Феб изредка, искоса, снизу вверх бросал на него, — и чем сильнее все это чувствовал, тем более, казалось мне, закрывался, не понимая, и не желая понять, что Фебу ничего от него не нужно, что он не набивается Двигубскому ни в друзья, ни во врачи, не претендует ни на роль конфидента, ни на роль спасителя от душевных невзгод, а что за этим стоит просто интерес к людям, интерес живой и подлинный, тот восхитительный, ни у кого больше не встречавшийся мне в такой силе и степени интерес к людям, который Ф.Е.Б. был присущ, сочетаясь в нем со столь же подлинной и живою готовностью этим людям, в случае надобности, помочь, на что эти люди, как правило, отвечали благодарностью и доверием. У всех правил есть исключения. Все более закрываясь, Двигубский, или так помнится мне теперь, все сильнее впадал в тон своей ранней молодости, к тому времени, о котором я сейчас рассказываю, уже, в общем, преодоленный, — то есть просто говорил без умолку, заваливая нас датами, подробностями строительства уже видимых, или невидимых, потому что более не существующих, давно снесенных или сгоревших церквей и дворцов, не слушая и не ожидая ответа, избегая Фебовых взглядов, улыбаясь преувеличенно белозубой улыбкой…, так что Феб, в конце концов, показалось мне, как бы внутренне махнул на него рукою, почти перестал слушать, под конец сам впал в тот иронический, мефистофельский, как я называл его, тон, который бывал ему свойствен, когда что-нибудь вызывало, или кто-нибудь вызывал у него, что тоже случалось, раздражение и скуку. Коломенское в ту пору было еще местом, довольно мало ухоженным. Церковь Вознесения, самая величественная из его церквей, стояла глухая, закрытая, обгаженная голубями, гулькавшими под сводами галереи. Мы шли к ней по косогору. Что бы ни думали по этому поводу уважаемые его собеседники, говорил Двигубский, как-то особенно нервно и широко размахивая руками, лично он придерживается того мнения, что эта церковь, по-видимому — первая каменная шатровая церковь в России, то есть увенчанная шатром, а не, скажем, куполом (вот он, этот шатер, перед нами…, говорил П. Д., так сильно и высоко выбрасывая вперед руку, как если бы он надеялся — чего не бывает на свете! — рукою до шатра дотянуться), — что церковь эта, еще раз, есть церковь моленная, то есть построенная, вернее — заложенная, вовсе не, как полагают некоторые ученые, с мнением которых он, Двигубский, не претендуя, впрочем, на роль знатока и авторитета в сей сложной материи, как раз и все-таки, по соображении всех данных и сведений, не согласен, — вовсе, значит, не в честь рождения наследника, сына Василия Третьего и Елены Глинской, будущего, соответственно, Ивана Грозного, столь любимого партией и правительством, а именно для того, чтобы вымолить у Господа Бога это рождение, этого наследника, о котором Василий мечтал так долго, что в конце концов развелся со своей бесплодной первой женою, Соломонией Сабуровой, о чем, если не ошибаюсь, мы с вами, Макушинский, уже имели удовольствие и случай беседовать, говорил П. Д., поглядывая на Феба, и не просто развелся, конечно, но заставил ее постричься в монахини, как это вообще любили делать русские государи с неугодными им более женами. Женившись же на Елене Глинский, Василий, как утверждают некоторые авторы, попросил тогдашнего, во всем послушного ему митрополита наложить на него, Василия, двухгодичную епитимью, во время каковой епитимьи не только новая церковь не могла быть заложена, но царь даже войти не мог ни в какую церковь, ни новую, и ни старую, и к причастию не допускался, и к исповеди, кажется, тоже, а только молился и молился снаружи на паперти, в обществе юродивых, убогих и нищих. Другими словами, два года после брака с Еленой Глинской не происходило вообще ничего, ни церквей не закладывали, ни, похоже, в самом браке ничего друг с другом не делали, а только, значит, замаливали свой грех, и вовсе не потому, конечно, замаливали, что сами считали его таким уж большим грехом, а потому что брак этот оставался в глазах всех правоверных и добропорядочных московских людей незаконным, а следовательно и вожделенный наследник мог быть воспринят как незаконный, чего уж ни в коем случае нельзя было допустить. Когда же епитимья миновала и два года прошли, Василий Третий и Елена Глинская немедленно приступили к делу, не только в том смысле, в каком это понимаете вы, Макушинский, с развратной вашей ухмылочкой, и вы, очевидно, тоже (добавил он, поворачиваясь к Фебу, спокойно набивавшему свою трубку), а в том и прежде всего в том смысле, что, во-первых, начались поездки царской четы по монастырям с молением о чадородии, во-вторых же — строительство моленных храмов, и в частности вот этого, перед нами, для чего, между прочим, был выписан из Рима очередной итальянец, именем Петр Франциск Ганнибал (Ганнибал? переспросил Феб, пыхая сладким дымом), вот именно: Ганнибал, как ни странно, русскими летописями называемый Петр Фрязин или Петрок Малой. Фрязин значит просто иноземец, прошу заметить, а вот почему — Петрок, почему — Малой, он не знает. По другой, правда, версии все было как раз наоборот, Василий Третий, как-никак уже сорокасемилетний, прельщенный красотой и манерами восемнадцатилетней младой полячки, не только сбрил себе бороду — дело, по тем временам неслыханное, — но принялся вообще подражать тогдашним московским щеголям, каковые щеголи, вызывавшие, понятное дело, возмущение все тех же добропорядочных и благочестивых людей, носили, как рассказывает, например, Костомаров, красные сапоги, расшитые шелком, причем такие узкие, что ноги у них болели, навешивали (мне ничего не стоило, конечно, найти то место у Костомарова, которое Двигубский пересказывал своими словами; вот оно): «навешивали на себя пуговицы, ожерелья, на руках носили множество перстней, мазались благовониями, притирали себе щеки и руки и щеголяли вычурными манерами, состоявшими в известного рода кивании головы, расставлении пальцев, подмигивании глаз, выставлении вперед ног, особенного рода походке и т. п…» Все это как-то мало вяжется с епитимией и замаливанием грехов, говорил П. Д., покуда мы обходили — посолонь, как он выразился, очевидно наслаждаясь сим выражением — величественную, даже в заброшенности своей, церковь. Грехов не грехов, но о даровании наследника молились они истово и неистово, говорил Двигубский — довольный, опять-таки, каламбуром, размахивая руками. Могло быть, конечно, и так, что Василий сначала щеголял, расставляя пальцы и подмигивая глазами, а потом уже ударился в молитву и покаяние. Даже скорее всего, полагает он, так и было. Ну, как бы ни было, ни о каком другом наследнике русского престола так, наверное, не молились, так не мечтали, как об Иванушке, Иване-царевиче, Иване-царе. Все сделали, очень старались, чтобы подарить России монстра, залившего ее кровью, каковой монстр, кстати сказать, впоследствии нередко пировал здесь со своими опричниками. В день его рождения земля, конечно, стонала и колебалась, страшный гром прокатился по всей Руси великой, сверкали молнии, в Тверской земле явился странник с волчьей головою, а где-то под Вяткой — неведомо чудище, нелепо и неказисто, пыхавшее огнем из ноздрей. Где-то здесь, в Коломенском, располагалась, по-видимому, и библиотека тирана — «Либерия», как он ее называет, — изувер не прочь был почитать на досуге, хотя любимым развлечением царя-батюшки оставались все-таки — пытки. Можно понять, заметил на это Феб с мефистофельскою улыбкой, вовсе этого, конечно, не имея в виду, но стремясь, похоже, переменить и тему, и тон разговора. Вы в детстве кошек не мучили? Двигубского передернуло. Не мучили? переспросил Феб. Вот и я не мучил. А бывают, знаете ли, чудные такие мальчики, прямо ангелочки с голубыми глазами. Такой ангелочек поймает бабочку и с вожделением отрывает ей крылышки. Тихо так, долго, внимательно, с блаженной улыбкой. Или возьмет кошечку и начнет в нее гвоздиком тыкать. Кошечка кричит, а ему наслаждение. Их потом приводят ко мне, сказал Феб. И — что же? спросил Двигубский. Вы их вылечиваете? Феб в ответ только хмыкнул — что можно было понять как угодно, и так, и этак, и еще как-нибудь. А между прочим, сказал Двигубский, Иван Грозный в детстве тоже любил бросать кошек с высокого крыльца, любил смотреть, как они мучатся и кричат. Сам кричал от удовольствия, хлопал в ладоши. Хороший мальчик, сказал я. Что же до упомянутого выше Петрока Малого, он же Петр Фрязин, то судьба его, подобно судьбе его великого предшественника Аристотеля Фиораванти, было, по-видимому, ужасна, поскольку в Россию-то они все приехали, а выбраться отсюда уже не могли, и того, и другого, с разрывом в пятьдесят лет, посадили под замок, чтоб не рыпались, Петра Фрязина схватили, похоже, при попытке к бегству, после чего сведений о нем уже нет, уморили, небось, или удавили где-нибудь, чтобы другим неповадно было порываться на волю. Мы все знаем, что в эту страну проще въехать, чем из нее выехать, так что если кому-нибудь из нас суждено оказаться за границей… Вы хотите уехать? прервал его прямым вопросом Ф. Е. Нет, ответил Двигубский; скорее нет, не хочу. А вы? По рельсам побежал бы отсюда, с совершенно неожиданной для меня, какой-то шипящей яростью проговорил Феб, единственный из нас троих впоследствии не уехавший, только приезжавший однажды, в 1994 году, ко мне в гости. С высокого берега Москвы-реки открывалась в ту пору еще почти свободная даль, пойменные луга, отдельные какие-то трубы и далекие, но такие далекие, что казались призрачными, очертания облачных новостроек. Я подумал, я помню, что история все-таки совершенно не интересует меня. Какое мне дело, в конце концов, до того, что здесь — было. Есть только то, что есть, вот сейчас. Вот эта плавная, такая совершенная в своем загибе, излучина реки, эти луга за нею, эти две, очень длинные, бесшумные, темные, почти впритык друг за дружкой скользящие по воде баржи, эти долгие волны, расходящиеся за ними, с гулким плеском бьющие в зачарованный берег. Есть только то, что — вот сейчас — есть. Но мы не удерживаемся в этом


Еще от автора Алексей Анатольевич Макушинский
Пароход в Аргентину

«Пароход в Аргентину» – третий роман автора. Его действие охватывает весь 20 век и разворачивается на пространстве от Прибалтики до Аргентины. В фокусе романного повествования – история поисков. Это «роман в романе». Его герой – альтер эго автора пытается реконструировать судьбу Александра Воско, великого европейского архитектора, чья история – это как бы альтернативная, «счастливая» судьба русского человека ХХ века, среди несчастий и катастроф эпохи выполнившего свое предназначение. Это редкий случай подлинно европейского интеллектуального романа на русском языке.


Макс

Роман, предлагаемый вниманию читателя, писался с 1985 по 1994 год и был опубликован в 1998 году в издательстве «Мартис» в Москве.Соблазн написать к нему теперь, через десять лет, предисловие довольно велик. За десять лет многое изменилось и прежде всего сам автор.Тем не менее я от этого соблазна воздерживаюсь. Текст должен говорить сам за себя, комментарии к нему излишни.


Остановленный мир

Любовь, дзен-буддизм, искусство фотографии… Четвертый роман Алексея Макушинского, продолжающий его предыдущие книги, показывает автора с неожиданной стороны. Мир останавливается – в медитации, в фотокадре – и затем опять приходит в движение. Герои не прекращают свои духовные поиски. Но приходят ли они к какому-нибудь итогу, и если да, то к какому? Полный дзен-буддистских загадок и парадоксов, этот роман сам по себе парадокс и загадка. Содержит нецензурную брань!


Свет за деревьями

В книгу живущего в Германии поэта и прозаика Алексея Макушинского вошли стихи, в основном написанные в последние годы и частично опубликованные в журналах «Арион», «Зарубежные записки», «Интерпоэзия», «Звезда», «Крещатик».Приверженность классическим русским и европейским традициям сочетается в его стихах с поисками новых путей и неожиданных решений.


У пирамиды

Эссе, статьи, фрагменты.Издается в авторской редакции.


Предместья мысли

Перед нами – философическая прогулка Алексея Макушинского по местам, где жили главные «герои» книги – Николай Бердяев и французский теолог Жак Маритен. Гуляя, автор проваливается в прошлое, вспоминает и цитирует поэтов, философов и художников (среди них: Лев Шестов и его ученики, Роден и Рильке, Шарль Пеги, Марина Цветаева, Альбер Камю), то и дело выныривая обратно в современность и с талантом истинного романиста подмечая все вокруг – от красных штанов попутчика до фантиков на полу кафе. Читать такую прозу – труд, вознаграждаемый ощущением удивительной полноты мира, которая, как в гомеровские времена, еще способна передаваться с помощью слов.


Рекомендуем почитать
Не боюсь Синей Бороды

Сана Валиулина родилась в Таллинне (1964), закончила МГУ, с 1989 года живет в Амстердаме. Автор книг на голландском – автобиографического романа «Крест» (2000), сборника повестей «Ниоткуда с любовью», романа «Дидар и Фарук» (2006), номинированного на литературную премию «Libris» и переведенного на немецкий, и романа «Сто лет уюта» (2009). Новый роман «Не боюсь Синей Бороды» (2015) был написан одновременно по-голландски и по-русски. Вышедший в 2016-м сборник эссе «Зимние ливни» был удостоен престижной литературной премии «Jan Hanlo Essayprijs». Роман «Не боюсь Синей Бороды» – о поколении «детей Брежнева», чье детство и взросление пришлось на эпоху застоя, – сшит из четырех пространств, четырех времен.


Неудачник

Hе зовут? — сказал Пан, далеко выплюнув полупрожеванный фильтр от «Лаки Страйк». — И не позовут. Сергей пригладил волосы. Этот жест ему очень не шел — он только подчеркивал глубокие залысины и начинающую уже проявляться плешь. — А и пес с ними. Масляные плошки на столе чадили, потрескивая; они с трудом разгоняли полумрак в большой зале, хотя стол был длинный, и плошек было много. Много было и прочего — еды на глянцевых кривобоких блюдах и тарелках, странных людей, громко чавкающих, давящихся, кромсающих огромными ножами цельные зажаренные туши… Их тут было не меньше полусотни — этих странных, мелкопоместных, через одного даже безземельных; и каждый мнил себя меломаном и тонким ценителем поэзии, хотя редко кто мог связно сказать два слова между стаканами.


Избранное

Сборник словацкого писателя-реалиста Петера Илемницкого (1901—1949) составили произведения, посвященные рабочему классу и крестьянству Чехословакии («Поле невспаханное» и «Кусок сахару») и Словацкому Национальному восстанию («Хроника»).


Три версии нас

Пути девятнадцатилетних студентов Джима и Евы впервые пересекаются в 1958 году. Он идет на занятия, она едет мимо на велосипеде. Если бы не гвоздь, случайно оказавшийся на дороге и проколовший ей колесо… Лора Барнетт предлагает читателю три версии того, что может произойти с Евой и Джимом. Вместе с героями мы совершим три разных путешествия длиной в жизнь, перенесемся из Кембриджа пятидесятых в современный Лондон, побываем в Нью-Йорке и Корнуолле, поживем в Париже, Риме и Лос-Анджелесе. На наших глазах Ева и Джим будут взрослеть, сражаться с кризисом среднего возраста, женить и выдавать замуж детей, стареть, радоваться успехам и горевать о неудачах.


Сука

«Сука» в названии означает в первую очередь самку собаки – существо, которое выросло в будке и отлично умеет хранить верность и рвать врага зубами. Но сука – и девушка Дана, солдат армии Страны, которая участвует в отвратительной гражданской войне, и сама эта война, и эта страна… Книга Марии Лабыч – не только о ненависти, но и о том, как важно оставаться человеком. Содержит нецензурную брань!


Незадолго до ностальгии

«Суд закончился. Место под солнцем ожидаемо сдвинулось к периферии, и, шагнув из здания суда в майский вечер, Киш не мог не отметить, как выросла его тень — метра на полтора. …Они расстались год назад и с тех пор не виделись; вещи тогда же были мирно подарены друг другу, и вот внезапно его настиг этот иск — о разделе общих воспоминаний. Такого от Варвары он не ожидал…».


Логово смысла и вымысла. Переписка через океан

Переписка двух известных писателей Сергея Есина и Семена Резника началась в 2011 году и оборвалась внезапной смертью Сергея Есина в декабре 2017-го. Сергей Николаевич Есин, профессор и многолетний ректор Литературного института им. А. М. Горького, прозаик и литературовед, автор романов «Имитатор», «Гладиатор», «Марбург», «Маркиз», «Твербуль» и многих других художественных произведений, а также знаменитых «Дневников», издававшихся много лет отдельными томами-ежегодниками. Семен Ефимович Резник, писатель и историк, редактор серии ЖЗЛ, а после иммиграции в США — редактор и литературный сотрудник «Голоса Америки» и журнала «Америка», автор более двадцати книг.


Немка

Первоначально это произведение было написано автором на немецком языке и издано в 2011 г. в Karl Dietz Verlag, Berlin под заглавием «In der Verbannung. Kindheit und Jugend einer Wolgadeutschen» (В изгнании. Детство и юность немки из Поволжья). Год спустя Л. Герман начала писать эту книгу на русском языке.Безмятежное детство на родине в селе Мариенталь. Затем село Степной Кучук, что на Алтае, которое стало вторым домом. Крайняя бедность, арест отца, которого она никогда больше не видела. Трагические события, тяжелые условия жизни, но юность остается юностью… И счастье пришло.


Ночь Патриарха

В новую книгу Эрики Косачевской вошли «Ночь Патриарха» — роман-эссе, давший название книге, автобиографическая повесть «Осколки памяти» и рассказ «Мат», написанный в ироническом духе.


Тигр в стоге сена

Остросюжетный роман «Тигр в стоге сена» имеет подзаголовок «Робин Гуд по-советски». Его главный герой – директор крупного предприятия – понимает, что система порочна, и вступает с ней в неравную борьбу.