Гибель всерьез - [131]

Шрифт
Интервал

Антоана… но что я такое говорю? Разве это не я веду двойную игру с самим собой? Нет-нет. Для того чтобы Омела прочитала без моего ведома вторую историю из красной папки, Антоан должен был жить своей, независимой и неведомой мне жизнью. Это меня и ужаснуло, и породило во мне безумное желание покончить с Антоаном, его.

Но с той минуты, как Антоан стал существовать сам по себе, покончить с ним уже значило не просто прекратить игру, затеянную когда-то с Омелой, а уничтожить живое существо, осуществить настоящее, хотя непостижимое убийство, пролить кровь. Не смейтесь надо мной. Я не Эдип с улицы Мартир… я никого не убивал, даже мысленно, как многим случается в гневе, — никогда! Я не мистер Хайд, и если с большой натяжкой мог вообразить себя Яго, то вовсе не потому, что поступал, как он. Убить. Физически убить, вы можете себе это представить? Конечно, бывает, во сне… но кто отвечает за свои сны?!

Мне никогда не казалась забавной, скорее смущала, манера некоторых писателей говорить о своих героях, как о живых людях, называть их по именам в разговоре с вами или со мной, пользуясь настоящим временем. Меня коробила их уверенность в том, что ими произведены на свет полноценные существа, которые живут теперь своей жизнью вне книги, обладая полнотой реальности для всех нас. Но если мой собственный герой сбежал от меня без моего ведома, можно ли предоставить ему свободу действий, позволить жить своей собственной жизнью среди людей? И ответствен ли я за его поведение? Родители по плоти, когда их дитя утратит разум или совершит преступление, вправе скорбеть и только — от их воли не зависело, каким он будет. Я же по-иному ответственен за Антоана. Что бы ни случилось, я не могу препоручить его врачу или суду. Я обязан предотвратить любое несчастье и неожиданность. Непредсказуемый Антоан может сделать что угодно. Мой долг не допустить этого, средства выбирать не приходится.

Но одно дело — творить в воображении, и другое — уничтожить рожденное воображением творение. Даже так, как это обычно делается в книгах. Если развитие романа требовало уничтожить героя, которого я же выдумал, отнять подаренную ему жизнь, это всегда казалась мне сродни убийству. Реалистичность — сомнительное основание, чтобы укорачивать жизнь детищу моего разума. В жизни-де люди умирают… Странно, почему писатели никогда не пытались бунтовать против закона природы и не дарили бессмертия тем, кого произвели на свет? Мы должны были бы творить только богов. Не возражайте мне. Все это я знаю и без вас. И сам могу сказать вам то же самое. Что ж, вызывайте к жизни, скажем, рабочих, и пусть они у вас падают с лесов на стройках и задыхаются в шахтах! Писатель беспрепятственнее других наслаждается человекоубийством. Чего ему, собственно, опасаться? Гёте не обвинили в убийстве Вертера, не отдали под суд и Стендаля из-за Жюльена Сореля. Кто, кроме писателя-убийцы, пользуется безнаказанностью? Никто не поставит ему в вину удовольствие, с каким он убивает, смакование убийства, наслаждение подробностями агонии. У меня же, если я убью Антоана, хотя бы будут смягчающие обстоятельства: ведь это, бесспорно, будет убийство на почве любви.

Ничего бы не было, ничего не объяснить без Омелы. Так что если я убиваю Антоана, то не я один ответственен за его жизнь. И за его смерть.

* * *

Если написанное мной останется на бумаге, если не вымараю, не порву и не сожгу этой моей исповеди, я бы хотел, чтобы она сыграла роль не обличения, а оправдания. Все в ней должно быть ясно и однозначно. Если я и убивал Антоана — когда я его уже убью, — то меня никак нельзя считать убийцей. Как это? Ваш вопрос — лучшее доказательство: вы не до конца поняли, о чем я говорю, я оставил множество темных мест, напустил тумана…

Ну так вот. Я не могу быть убийцей, потому что Антоана не существует. И никогда не существовало. Теперь выражаюсь ясно? Он реален только на словах. Слышите? Я говорю: «убить его», но это значит уничтожить слова, стереть написанное, исправить текст, и ничего больше. Какое же это убийство, если вычеркиваешь героя из романа или пьесы? Я знавал людей, для которых подобное изъятие было своего рода дипломатической процедурой, им не хотелось расставаться с эпизодом, запечатленным на фотографии, документ свидетельствовал об определенном факте, и они не хотели лишать себя свидетельства, однако сбоку или сзади улыбался тот, кто теперь стал врагом. Разве можно оставлять его в ряду других лиц, которые пока еще в чести? В фотографии то, чем в литературе занимается редактор и корректор (современные чудовища, обрушивающиеся на голову писателя и норовящие отхватить куски там и тут, — они бы и эту скобку охотно истребили), делает ретушер: словечко, надо признать, весьма деликатное, хоть и отдающее лицемерием. Так вот, ретушер и убирает того человека, чье присутствие стало для вас стеснительным, подчищает историю, выметает сорные секунды из вашей жизни, этакий пылесос, всасывающий все оказавшееся лишним. Еще недавно, когда техника не было столь совершенной, на месте нежеланного оставалось нечто вроде ауры, намек, наводящий на мысль о призраке. Но в наши дни техника выше всяческих похвал, и я уже видел фотоснимки, на которых если переделка и заметна, то уж никак не по вине ретушера: как красиво он восстановил задний план, как умело придал фактуре зернистость, порой ему даже удается продолжить руку или спинку стула… не его вина, если нарушилось равновесие (целое его не касается, ему доверили крамольный уголок, ведь и хирург, избавляющий вас от бородавки на лице, не обязан заодно выпрямлять ваш курносый нос). А если этот дисбаланс не дает вам покоя? Что ж, дело ваше. Все бывает. Ретушер, выполняющий такое задание, напоминает скорее палача, чем убийцу. И то лишь в переносном смысле. В литературе та же работа производится даже не с материальным документом, а с материей воображаемой; предположим, Флобера перестал бы устраивать мужа в «Воспитании чувств», и он бы убрал его, кто же стал бы всерьез его обвинять! Помилуйте! Предположим, что мы нашли бы первую редакцию, то есть ту, которую знаем, — мы можем обсуждать мастерство и уместность ретуши, но не сочтем же Гюстава убийцей. Или хотя бы фальсификатором.


Еще от автора Луи Арагон
Коммунисты

Роман Луи Арагона «Коммунисты» завершает авторский цикл «Реальный мир». Мы встречаем в «Коммунистах» уже знакомых нам героев Арагона: банкир Виснер из «Базельских колоколов», Арман Барбентан из «Богатых кварталов», Жан-Блез Маркадье из «Пассажиров империала», Орельен из одноименного романа. В «Коммунистах» изображен один из наиболее трагических периодов французской истории (1939–1940). На первом плане Арман Барбентан и его друзья коммунисты, люди, не теряющие присутствия духа ни при каких жизненных потрясениях, не только обличающие старый мир, но и преобразующие его. Роман «Коммунисты» — это роман социалистического реализма, политический роман большого диапазона.


Стихотворения и поэмы

Более полувека продолжался творческий путь одного из основоположников советской поэзии Павла Григорьевича Антокольского (1896–1978). Велико и разнообразно поэтическое наследие Антокольского, заслуженно снискавшего репутацию мастера поэтического слова, тонкого поэта-лирика. Заметными вехами в развитии советской поэзии стали его поэмы «Франсуа Вийон», «Сын», книги лирики «Высокое напряжение», «Четвертое измерение», «Ночной смотр», «Конец века». Антокольский был также выдающимся переводчиком французской поэзии и поэзии народов Советского Союза.


Молодые люди

В книгу вошли рассказы разных лет выдающегося французского писателя Луи Арагона (1897–1982).


Римские свидания

В книгу вошли рассказы разных лет выдающегося французского писателя Луи Арагона (1897–1982).


Вечный слушатель

Евгений Витковский — выдающийся переводчик, писатель, поэт, литературовед. Ученик А. Штейнберга и С. Петрова, Витковский переводил на русский язык Смарта и Мильтона, Саути и Китса, Уайльда и Киплинга, Камоэнса и Пессоа, Рильке и Крамера, Вондела и Хёйгенса, Рембо и Валери, Маклина и Макинтайра. Им были подготовлены и изданы беспрецедентные антологии «Семь веков французской поэзии» и «Семь веков английской поэзии». Созданный Е. Витковский сайт «Век перевода» стал уникальной энциклопедией русского поэтического перевода и насчитывает уже более 1000 имен.Настоящее издание включает в себя основные переводы Е. Витковского более чем за 40 лет работы, и достаточно полно представляет его творческий спектр.


Страстная неделя

В романе всего одна мартовская неделя 1815 года, но по существу в нем полтора столетия; читателю рассказано о последующих судьбах всех исторических персонажей — Фредерика Дежоржа, участника восстания 1830 года, генерала Фавье, сражавшегося за освобождение Греции вместе с лордом Байроном, маршала Бертье, трагически метавшегося между враждующими лагерями до последнего своего часа — часа самоубийства.Сквозь «Страстную неделю» просвечивают и эпизоды истории XX века — финал первой мировой войны и знакомство юного Арагона с шахтерами Саарбрюкена, забастовки шоферов такси эпохи Народного фронта, горестное отступление французских армий перед лавиной фашистского вермахта.Эта книга не является историческим романом.