Гибель всерьез - [10]

Шрифт
Интервал

Омела поет — и я лишаюсь воли, я весь — покорство… Она поет — и я заслушиваюсь до смерти. Когда же пение смолкает, я не могу сказать, как долго оно длилось: всю жизнь или краткий, как удар кинжала, миг. Бушующее пламя, разлитый аромат духов, невыразимое, утраченное и оттого еще более сладкое счастье; бесконечное, потаенное и оттого еще более глубокое отчаяние. Нет, все не то. Ночная женская душа, вечная, трепетная женственность — вот что такое пение Омелы. И вдруг все обрывается, как боль, — и пустота, какая остается, когда внезапно отпускает боль; мучительное чувство отсутствия привычной муки — и я готов разрыдаться, оттого что больше не слышу рыдающих звуков. Тишина обрушивается на меня, как жуть в лесной чаще.

Когда она поет, я неистово люблю ее душу. О, этого не объяснить. Порою страсть достигает пароксизма, и я бледнею — это ясно без всякого зеркала. Отливает кровь, что струится под прозрачной кожей голоса. Но что я говорю? Какой безумный бред! А впрочем — не умопомраченье ли любовь? Еще одна особенность Омелы: она способна оживлять не только музыку, но и слова, которые поет. Причем ее искусство достигает высоты, когда слова возвышенно просты. Ничто так не чуждо ей, как рассчитанный эффект, когда публика заведомо знает, чему и когда аплодировать. Неподдельная красота, естественно звучащая в ее голосе, изумляет слушателей так, что они вообще не смеют аплодировать, страшась прервать ее, и не нарушают тишину даже тогда, когда Омела смолкла.

Омела спрашивает меня, как мне понравилось ее пение, я не нахожу ни слова в ответ, и на глаза у нее наворачиваются слезы. В ужасе от своей тупости, я заставляю себя говорить, говорю, говорю и вижу, что она мне не верит. И тогда понимаю, что лучше бы я молчал, что слушать и слышать надо было ее, певицу, а не безликую стихию пения…

Я осекаюсь. А не взять ли нам машину? Зачем? Прокатимся в Булонский лес. Нет, — говорит она. Мне надо разобрать бумаги, пересмотреть кое-какие снимки. А вы… Подчеркнуто на «вы», вы можете ехать: сегодня вечером у меня будет Антоан, и я побуду с ним, уж он умеет слушать. Ступайте же.

И я поехал, как болван. И не узнал Булонский лес.

II

Буквы цвета чайной розы на иссиня-черном фоне, простые слова: «В тот вечер…»

Передо мной вся моя жизнь, точно растрепанная книга: страницы перепутались, листы раздерганы, болтаются на слабых нитках, а некоторые лежат вверх ногами. Я не узнаю в ней самого себя, дни и годы смешались, и неизвестно, что было раньше, а что потом. Ты — единственный ориентир, — продолжал Антоан. — Вот это было до Омелы, а это уже при ней, и так вся жизнь. Омела сидела за туалетным столиком и не слушала его. Она устала от его разговоров. Она вспоминала, как прозвучал у нее вот этот пассаж, не пережала ли, не отступила ли от подлинности, которой дорожила пуще всего… раздумывала, как бы обнажить звук еще больше, чтобы он уподобился слезной исповеди без свидетелей. Оттачивала сопряжение души с музыкой.

Вся жизнь… сказал Антоан. Вдруг вспоминаю твое платье и по нему определяю время года. Вижу, как беру тебя за руку, но где это? когда это было? Твоя рука всегда выскальзывала. Я, сколько помню, вечно докучал тебе.

«Хватит, — сказала Омела. — Что за бред! Ты говорил о 1936 годе…»

А ведь правда. Я говорил о 1936 годе. Впрочем, может быть, это не совсем точно. Та встреча в ресторанчике на улице Монторгей. Я назвал тридцать шестой, потому что мне казалось, что это было в 1936-м. А если подумать, то в 1936-м этого никак не могло быть: в тот год война в Испании уже шла полным ходом, и мы вернулись в Париж только в сентябре, когда Мишеля[13] там еще не было, а в октябре и ноябре снова уехали в Испанию. Между тем, когда мы сидели втроем на улице Монторгей, день был погожий, почти жаркий. Значит, 1937-й? Или 38-й? Скорее, тридцать седьмой. Потому что приятель, сидевший рядом с Омелой и говоривший без умолку, был именно Мишель. Я потому и назвал сначала 1936-й, что Мишель связывался у меня в памяти с летом тридцать шестого, когда хоронили Максима Горького.

Горький любил Омелу. И, наверное, поэтому, хоть и не читал по-французски, благосклонно относился ко мне. Не знаю, что ему обо мне говорили, может, он слышал о моем «обращении» в реализм, на эту тему в свое время писали в русских газетах. Но их дружба с Омелой началась задолго до моего знакомства с ней. Алексей Максимович слышал ее, когда она приезжала не то в Рим, не то на Капри… или, может быть, в Германию. Это было в двадцатые годы. Имя Ингеборг д’Эшер тогда еще не пылало огненными буквами на Курфюрстендамм[14] или на афишах театра «Ла Скала» в Милане. Так или иначе, но пела она в тот раз Чайковского, возможно, письмо Татьяны из «Евгения Онегина»… Помню, как уже много позже мы с Омелой впервые были у Горького: он тогда только что вернулся в Москву, и ему дали огромный загородный дом с парком, где он и жил с целой свитой домочадцев. Это было так странно, так непонятно… так не вязалось с моим представлением о новой России, между тем все, что он рассказывал… Впрочем, не об этом речь. Вернемся к 1936 году…

Май, июнь тридцать шестого… Мы были в Лондоне, ты пела «Травиату» в Ковент-Гардене. Стояла превосходная погода, незнакомые люди присылали тебе камелии. Что-что? Неправда? Ну, знаешь, ты без меня не можешь вспомнить, была ты в Альби или нет, а тут… Пармские фиалки? В начале июня? Мы жили за городом, в предместье, где все улицы так похожи друг на друга, что немудрено спутать свою дверь, свою жизнь, своего мужа или жену с чужими… А дома с внутренними двориками, точно шкафы с потайными ящичками для фамильного серебра. Я дописывал роман, ты читала «Трильби»… ох, я опять отвлекся.


Еще от автора Луи Арагон
Коммунисты

Роман Луи Арагона «Коммунисты» завершает авторский цикл «Реальный мир». Мы встречаем в «Коммунистах» уже знакомых нам героев Арагона: банкир Виснер из «Базельских колоколов», Арман Барбентан из «Богатых кварталов», Жан-Блез Маркадье из «Пассажиров империала», Орельен из одноименного романа. В «Коммунистах» изображен один из наиболее трагических периодов французской истории (1939–1940). На первом плане Арман Барбентан и его друзья коммунисты, люди, не теряющие присутствия духа ни при каких жизненных потрясениях, не только обличающие старый мир, но и преобразующие его. Роман «Коммунисты» — это роман социалистического реализма, политический роман большого диапазона.


Стихотворения и поэмы

Более полувека продолжался творческий путь одного из основоположников советской поэзии Павла Григорьевича Антокольского (1896–1978). Велико и разнообразно поэтическое наследие Антокольского, заслуженно снискавшего репутацию мастера поэтического слова, тонкого поэта-лирика. Заметными вехами в развитии советской поэзии стали его поэмы «Франсуа Вийон», «Сын», книги лирики «Высокое напряжение», «Четвертое измерение», «Ночной смотр», «Конец века». Антокольский был также выдающимся переводчиком французской поэзии и поэзии народов Советского Союза.


Молодые люди

В книгу вошли рассказы разных лет выдающегося французского писателя Луи Арагона (1897–1982).


Наседка

В книгу вошли рассказы разных лет выдающегося французского писателя Луи Арагона (1897–1982).


Римские свидания

В книгу вошли рассказы разных лет выдающегося французского писателя Луи Арагона (1897–1982).


Вечный слушатель

Евгений Витковский — выдающийся переводчик, писатель, поэт, литературовед. Ученик А. Штейнберга и С. Петрова, Витковский переводил на русский язык Смарта и Мильтона, Саути и Китса, Уайльда и Киплинга, Камоэнса и Пессоа, Рильке и Крамера, Вондела и Хёйгенса, Рембо и Валери, Маклина и Макинтайра. Им были подготовлены и изданы беспрецедентные антологии «Семь веков французской поэзии» и «Семь веков английской поэзии». Созданный Е. Витковский сайт «Век перевода» стал уникальной энциклопедией русского поэтического перевода и насчитывает уже более 1000 имен.Настоящее издание включает в себя основные переводы Е. Витковского более чем за 40 лет работы, и достаточно полно представляет его творческий спектр.