Герцен - [2]
Депутат России, европеец, исповедовавший русский мессианизм, Герцен как бы продолжал традицию, начатую еще «Письмами русского путешественника» (недаром он сочувственно цитирует Карамзина). Только это поверхностное он далеко углубил, и больше, чем кто-либо, имел право быть на чужбине представителем родины. Ему к лицу была эта роль, он сливал два мира, он преодолевал межи и границы, потому что с самых юных лет в жаждущее и плодоносящее русло его сознания обильными волнами вливалась культура. Он был к ней как-то органически предрасположен – европеец до Европы и больше Европы. Никогда и ни в каком отношении Герцен не был провинциалом, везде он оказывался выше среды, и только потому его разочарование в Западе могло быть так жгуче и серьезно, что западные ценности, европейские идеалы были в его душевной стране гораздо полнее и подлиннее, чем в их географической отчизне. Вот почему, переехав русскую границу, он в известном смысле приехал к себе домой. И вот почему он попал там в самый центр, тем более что и по натуре своей он всегда был централен, нигде не был второстепенен, никогда не мог растеряться, ни на каких подмостках не являлся статистом. Его нельзя было не заметить; к тому же этот принц и не хотел, и не умел incognito, и шапка-невидимка была бы создана не для него.
Умственное море Герцена всегда фосфоресцировало. На всем его протяжении нет штиля и мертвой зыби; нет зато и вечной глубины, того спокойствия и тихого величия, той скромности, которые нужны для последних, философских откровений. Он имеет признаки высокого дилетантизма, такой гениальности, которая не осуществила себя до конца и не пришла к своему средоточию. Можно упрекнуть его в несосредоточенности. Есть, однако, своя красота и мудрость именно в таком типе человеческих дарований, в этой несобранности герценовского гения. Творец «Былого и дум» – какое-то олицетворение таланта, талант вообще. Герцен – особая категория. Многосторонний, но не пестрый, всего касающийся и нигде не поверхностный, он ни на чем душою не специализируется, и все-таки не сетуешь на отсутствие в нем великой односюронности. Он хорош и так. Обаятельна его рассеянная мощь, и невольно ею любуешься. Он сам говорит: «Жизнь полная выше гениальной односторонности». Характерно, что он ценил философский плюрализм и предпочитал Спинозе Лейбница, единой субстанции – бесчисленные монады: «У Лейбница в каждой росинке блестит то солнце, которое одно на небе Спинозы».
Множественный, по росинкам расточавший свое солнце, Герцен вместе с тем не эклектик. Он всю жизнь возвращался к одним и тем же вопросам, он был ими поистине заинтересован и в каждый из них вносил дорогую лепту своего разума и своего пафоса; это и создавало особый тембр ею души.
Но верно то, что завершающая цельность, «гениальная односторонность» ему не была суждена. Каждая из его отдельных граней так значительна, каждое из его дарований так ярко, что, может быть, именно благодаря этому они и не могли сходиться в какую-нибудь систему, за исключением той живой системы, которую представляет собою всякая личность, и особенно такая личность по преимуществу, какою был Герцен. Возможна была, как мы уже сказали, только царственная встреча способностей, но не их окончательный синтез. В самом деле, основатель «Колокола» был трибун, но трибун не до конца; он был и художник, но не вполне; он был замечательный мыслитель, но не оставил своей оригинальной философии. Ему мешало собственное богатство, духовная роскошность; он испытывал действительное embarras de richesses [1], тесноту от избытка. Такие обильные и такие различные лучи не находили себе единого фокуса.
Трибун и революционер, Герцен в то же время слишком понимал всю трагическую неторопливость истории, преодолевающую безумные попытки решительных переворотов, и потому в его психологию вождя, которому необходимо иметь нечто от однодумного фанатизма и почти ничего не иметь от сомнений и колебаний многодумного Гамлета, – в эту психологию властной уверенности должны были проникать элементы скептицизма. С ними Герцен справился, потому что он был революционнее революции. Отвергая ее догматы, ее буквы, ее плоть, которая, цепенея, умерщвляет ее же дух, он сохранил в себе внутренний максимализм, он взял революцию к себе в душу, – и как раз потому, без ложного стыда, гордо и спокойно, призывал к умеренности. Есть какое-то прекрасное и знаменательное противоречие в том, что умеренное он проповедовал страстно, что срединное он давал в крайней форме, т. е. в форме крайней красоты и одушевленности. Надо было собою, пламенной тратой собственной души, радикализмом таланта возмещать и пополнять все то скудное, пошлое и дряблое, что может сопутствовать умеренности, – и в герценовском огне она получала свое искупительное очищение. И надо было проявить особое гражданское мужество, для того чтобы в среде внешних революционеров, «вечных женихов революционной Пенелопы», обрекая себя на их негодование, написать на своем знамени то бледное слово «постепенность», которого, по точному свидетельству самого Герцена, он нисколько не боялся. И правда, аристократ может безнаказанно прикасаться к мещанским ценностям, – они тогда перестают быть мещанскими. Может быть, и самое прикосновение Герцена к политике было с его стороны великой жертвой: ведь этот человек, стоявший не только относительно, в пределах своей эпохи, но и абсолютно на самых высотах ума и дарования, вынужден был бороться за азбуку. Если и вообще все то, что осуществимо силами государства, как такового, это – азбука, то Герцен, в программе которого, как pium desiderium (благое пожелание (лат.)) значилось и освобождение податного сословия от побоев, – Герцен еще более дорог и ценен тем, что не побрезгал этой элементарностью и не ушел от нее в те сияющие дали, которые были ему так доступны и желанны. Политический набат русского колокола осуществлял такой звонарь, который по своей утонченности походил на Carillonneur'a у Роденбаха. Публицистикой занимался эстетик, тот, кто не хотел разрушения прежней культуры и заявлял, что «не только жалеет людей, но жалеет и вещи, и иные вещи больше иных людей». Эта аристократическая стихия Герцена не мешала его гражданской работе, не скрывала от нею существа политических и социальных проблем, и многие из них он решал проникновенно и глубоко; и если некоторых его ожиданий, как вера в русскую общину, история не оправдала, то это как-то не компрометирует его ума, его пророческих догадок, и за эту неудачу скорее винишь историю, чем его. Но ясно, во всяком случае, что в одной политике было ему неуютно и тесно, что привязать себя к ней всеми фибрами души он не хотел и не умел.
«Когда-то на смуглом лице юноши Лермонтова Тургенев прочел «зловещее и трагическое, сумрачную и недобрую силу, задумчивую презрительность и страсть». С таким выражением лица поэт и отошел в вечность; другого облика он и не запечатлел в памяти современников и потомства. Между тем внутреннее движение его творчества показывает, что, если бы ему не суждено было умереть так рано, его молодые черты, наверное, стали бы мягче и в них отразились бы тишина и благоволение просветленной души. Ведь перед нами – только драгоценный человеческий осколок, незаконченная жизнь и незаконченная поэзия, какая-то блестящая, но безжалостно укороченная и надорванная психическая нить.
«В представлении русского читателя имена Фета, Майкова и Полонского обыкновенно сливаются в одну поэтическую триаду. И сами участники ее сознавали свое внутреннее родство…».
«Сам Щедрин не завещал себя новым поколениям. Он так об этом говорит: „писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности“…».
«На горизонте русской литературы тихо горит чистая звезда Бориса Зайцева. У нее есть свой особый, с другими не сливающийся свет, и от нее идет много благородных утешений. Зайцев нежен и хрупок, но в то же время не сходит с реалистической почвы, ни о чем не стесняется говорить, все называет по имени; он часто приникает к земле, к низменности, – однако сам остается не запятнан, как солнечный луч…».
«„Слепой музыкант“ русской литературы, Козлов стал поэтом, когда перед ним, говоря словами Пушкина, „во мгле сокрылся мир земной“. Прикованный к месту и в вечной тьме, он силой духа подавил в себе отчаяние, и то, что в предыдущие годы таилось у него под слоем житейских забот, поэзия потенциальная, теперь осязательно вспыхнуло в его темноте и засветилось как приветливый, тихий, не очень яркий огонек…».
«Известно, что Писемский ведет свое духовное происхождение от Гоголя: „Мертвые души“ и „Тысяча душ“ объединены не только сходством заглавия, но и внутренними особенностями литературной манеры. И здесь, и там – картины быта, яркость жанра, сатирические приемы, физиология русской общественности. Калинович соблазнам богатства подпал не в меньшей степени, чем самозваный помещик Чичиков, владелец мертвого. Правда, Калиновича автор потом возродил, сделал его, в должности вице-губернатора, энергичным искоренителем зла, но и тогда не освободил его от сухости сердца, не говоря уже о том, что обновление героя оказалось так же неубедительно и неудачно, как и попытка Гоголя нарисовать положительные образы…».
В этом предисловии к 23-му тому Собрания сочинений Жюля Верна автор рассказывает об истории создания Жюлем Верном большого научно-популярного труда "История великих путешествий и великих путешественников".
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
«Маленький норвежский городок. 3000 жителей. Разговаривают все о коммерции. Везде щелкают счеты – кроме тех мест, где нечего считать и не о чем разговаривать; зато там также нечего есть. Иногда, пожалуй, читают Библию. Остальные занятия считаются неприличными; да вряд ли там кто и знает, что у людей бывают другие занятия…».
«В Народном Доме, ставшем театром Петербургской Коммуны, за лето не изменилось ничего, сравнительно с прошлым годом. Так же чувствуется, что та разноликая масса публики, среди которой есть, несомненно, не только мелкая буржуазия, но и настоящие пролетарии, считает это место своим и привыкла наводнять просторное помещение и сад; сцена Народного Дома удовлетворяет вкусам большинства…».
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.