Действительно ли от болезни глаз, или так уж одряхлел Иван Федотыч, но он несколько раз прерывал себя всхлипываниями и слезами. Он еще долго говорил… все о том, как дурно живут люди, как всюду проникает расстройство, как преуспевает вражда, делает успехи ненависть, свирепеет корысть и тяжело изнемогает беднота под гнетом невнимания. Память его была удручена картинами деревенского горя; однообразно настроенная мысль с трудом отрывалась от прискорбных соображений, неохотно витала в области личного и «превозвышенного» — в той области, которую некогда так любил Иван Федотыч.
Николай слушал. Сердце его стеснялось все более и более, — не столько от слов Ивана Федотыча, сколько от того, что старик беспрестанно плакал, что лицо его так изменилось и обросло бородою, что какое-то неизъяснимо-печальное выражение сквозило в его дребезжащем голосе.
— Ну вот, душенька, я тебя и расстроил! — воскликнул Иван Федотыч, заметив, что Николай смотрит на него в упор тоскливыми, отуманенными глазами.
— Нет, что же… — Николай усмехнулся и тряхнул волосами. — То ли мы в книгах читаем, Иван Федотыч!.. А я вам вот что скажу… видите: своя лавка, торговля, есть знакомство всякое… через два года в гласные попаду… молод… здоров… Видите? Ну, вот что я вам скажу, Иван Федотыч: я застрелюсь, — и, как будто сказав что-нибудь необыкновенно веселое, засмеялся.
Иван Федотыч пристально посмотрел на него.
— Что ж, Николушка, бывает…
— Вы думаете, я шучу?
— Нет, друг, я не думаю этого.
— И разве стоит жить, когда, сами же говорите, нет правды или как там.
— Жизнь — не товар, душенька, я не купец; что она стоит, пускай оценивает тот, кто дал ее.
— А если она в тягость? Ежели смысла в ней не видишь? Вы вот плачете, я же проще на это смотрю: пулю в лоб — и шабаш!
По лицу Ивана Федотыча пробежал какой-то трепет, он точно хотел что-то сказать и колебался.
— И нахожу поддержку в великих умах, — продолжал Николай, все делаясь беспокойнее, все более возбуждаясь. — Сами читали Пушкина. Это ли не высокий ум? А что сказал о жизни? Вы говорите, кто-то дал ее… А я словами Пушкина спрошу: «Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал, душу мне наполнил страстью, ум сомненьем взволновал?.. Цели нет передо мною, сердце пусто, празден ум, и томит меня тоскою однозвучный жизни шум…» Или вы когда-то о Фаусте рассказывали, я после в подлиннике прочитал, — все то же! Все одинаковый вывод, хотя и замаскировано второю частью.
Николай помолчал и вполголоса добавил:
— Вся правда в этих словах: «Все мы — игрушка времени и страха»… Знаете, кем сказано? Целая Европа увлекалась… Пушкин «властителем дум» называл… Был поэт такой — Байрон.
— Бейрон, — шепотом поправил старик, и вдруг самая веселая улыбка мелькнула на его губах. Потом он испугался, что обидел Николая этой улыбкой, и торопливо сказал:
— Прости, душенька… Старое вспомянулось… Бедовали мы в городе Париже с князем Ахметовым, — князинька все тот Бейрона этого читывал. «Иван! — крикнет, бывало, а сам лежит на канапе с книжкой, — вот истинное понимание жизни, будь она проклята!» Ну, после, как воротились в Россию, дорвались до пищи-то сладкой, — куда тебе Бейрон. Все у цыганок пропадал, в Яру…
Этот некстати рассказанный анекдот поразил Николая даже до странности. Он с немым укором взглянул на старика, горько усмехнулся и, проговорив: «Стало быть, думаете, и я подобен вашему князьку?» — быстро ушел за перегородку и лег. Вскоре оттуда послышались заглушенные рыдания.
Иван Федотыч на мгновение задумался, потом встал, поднял ввысь глаза, они сияли каким-то твердым и восторженным блеском, — и тихо прошел за перегородку. День склонялся к вечеру; зимнее солнце печально отражалось на бревенчатых стенах, умирающими лучами озаряло комнатку. Николай лежал ничком, уткнувшись в подушку, содрогаясь от невыносимых приступов отчаяния. Вдруг он почувствовал, что прикоснулись к его плечу, обернулся… Иван Федотыч стоял над ним, но с каким-то странным, не прежним выражением.
— Никто нас не услышит, Николай Мартиныч? — спросил он шепотом.
— Никто.
— Ну, душенька, слушай. Пришел час воли божией… Хочу тебе рассказать историю…
Николай вскочил. Его встревожила необыкновенная торжественность вступления, взволновал вид Ивана Федотыча, глубокий и таинственный звук его голоса. Вскочил… но ничего не сказал и, как прикованный, с легкою дрожью во всем теле, стал смотреть на старика и ждать. Из-за окна едва достигал шум базара, слышались отдаленные голоса, скрипели полозья по морозу. И эти спутанные, невнятные звуки, этот печальный свет заката, проникавший сквозь обледенелые стекла, и выделявшееся до мельчайшей черточки лицо старика чем-то особенным наполняли душу Николая, каким-то смутным воспоминанием… Он будто видел давно-давно такой же точно сон, и вот этот сон повторяется и захватывает его в свою власть, уводит куда-то, томит неизъяснимым предчувствием.
— Был старый человек, — тихо выговорил Иван Федотыч, — и имел старый человек единое благо на свете: молодую жену… И еще имел благо: книги, мечты о превозвышенном, красоту божьего мира да юношу-друга… И возомнил старый человек: «Я ли не счастлив? Я ли не блажен в своей жизни?..» Слушаешь, Николушка?