Форель разбивает лед - [9]
Сережки длинные в ушах
И воробьиная душа?
Кто будет в опере бывать,
Блэк-беттом с Вилли танцевать?
Где ты упала, где лежишь,
Не обновивши модных лыж?
Тебя в саду я не найду...
Вдруг вскрикнула и на ходу
С трамвая бросилась в мотор...
Все так же дик недвижный взор.
Скорей, скорей, скорей, скорей
В простор сугробистых полей!
Прокрикнут адрес кое-как...
Шофер, как видно, не дурак,
Пускает запрещенный ход,
Застопорил лишь у ворот.
- Не надо сдачи! - Вот звонок...
Рукою жмет себе висок...
- Где Вилли? - Старшая сестра
Шепнула: - Он еще вчера
Был арестован. - Мицци, ах,
Не устояла на ногах.
5. СУД
Дамы, дамы, молодые люди,
Что вы не гуляете по липкам,
Что не забавляетесь в Давосе,
Веселя снега своим румянцем?
Отчего, как загнанное стадо,
Вы толпитесь в этом душном зале,
Прокурора слушая с волненьем,
Словно он объявит приз за хоккей?
Замелькали дамские платочки,
Котелки сползают на затылок:
Видно, и убитую жалеют,
Жалко и убийцы молодого.
Он сидит, закрыв лицо руками;
Лишь порою вздрагивают уши
Да пробор меж лаковых волосьев
Проведен не очень что-то ровно.
Он взглянуть боится на скамейку,
Где сидят его родные сестры,
Отвечает он судье, не глядя,
И срывается любимый голос.
А взглянул бы Вилли на скамейку,
Увидал бы Мицци он и Марту,
Рядом пожилого господина
С черной бородою, в волчьей шапке..
Мицци крепко за руку он держит.
Та к нему лисичкою прижалась.
- Не волнуйтесь, барышня, о брате:
Как бы судьи тут ни рассудили,
Бог по-своему всегда рассудит.
Вижу ясно всю его дорогу,
Труден путь, но велика награда.
Отнимаются четыре чувства:
Осязанье, зренье, слух - возьмутся,
Обонянье испарится в воздух,
Распадутся связки и суставы,
Станет человек плачевней трупа.
И тогда-то в тишине утробной
Пятая сестра к нему подходит,
Даст вкусить от золотого хлеба,
Золотым вином его напоит:
Золотая кровь вольется в жилы,
Золотые мысли - словно пчелы,
Чувства все вернутся хороводом
В обновленное свое жилище.
Выйдет человек, как из гробницы
Вышел прежде друг Господень Лазарь.
Все писцы внезапно встрепенулись,
Перья приготовили, бумагу;
Из дверей свидетелей выводят,
Четверых подводят под присягу.
Первым нищий тут слепорожденный
Палкою настукивал дорогу,
А за ним домашняя хозяйка
Не то бандерша, не то сиделка.
Вышел тут же и посадский шкетик,
Дико рот накрашен, ручки в брючки,
А четвертым - долговязый сыщик
И при нем ищейка на цепочке.
Встали все и приняли присягу.
- Отчего их четверо, учитель?
Что учил ты про четыре чувства,
Что учил про полноту квадрата,
Неужели в этом страшном месте
Понимать я начинаю числа?
Вилли, слушай! Вилли, брат любимый,
Опускайся ниже до предела!
Насладись до дна своим позором,
Чтоб и я могла с тобою вместе
Золотым ручьем протечь из снега!
Я люблю тебя, как не полюбит
Ни жена, ни мать, ни брат, ни ангел!
Стали белыми глаза у Вилли,
И на Мицци он взглянул с улыбкой,
А сосед ее тихонько гладит,
Успокаивает и ласкает;
А в кармане у него конвертик
Шелестит с американской маркой:
"Часовых дел мастеру в Берлине,
Вильмерсдорф, Эммануилу Прошке".
6. ПЕРВЫЙ СВИДЕТЕЛЬ / Слепорожденный
Слепым родился я на свет
И так живу уж сорок лет,
Лишь понаслышке, смутно зная,
Что есть и зорька золотая,
Барашки белые в реке,
Румянец свежий на щеке.
И как бы ни твердили внятно,
А пестрота мне непонятна
Природы: для меня она
В глубокий мрак погружена.
Я рос и вырос сиротою
И по домам хожу с сумою.
Кто даст - Господь того спаси,
А нет - пустой суму неси.
Конечно, есть между слепыми
Живут ремеслами какими,
Меня же смолоду влекло
На ветер, дождик, снег, тепло!
Что близких нет, так мне не жалко,
Верней родни слепому - палка:
Она и брат, она и друг,
Пока не выпадет из рук.
Вот так-то, палкою водимый,
Я брел равниною родимой...
Вдруг палкой ткнул - нельзя идти,
Лежит преграда на пути.
Остановился. Шум далеко,
Собака лает одиноко.
Провел рукою - предо мной
Лежит мужчина молодой...
Потрогал - он не шевелится,
А сердце бьется, ровно птица.
- Послушай, встань! Напился, брат?
Пора домой идти назад.
Замерзнешь на снегу... - Очнулся,
Вскочил и сам ко мне нагнулся,
- Кто здесь? Ты видел? Боже мой,
Собака гонится за мной!
- Я слеп и ничего не вижу,
А и видал бы - не обижу.
- Тебе не страшно? - Нет, чего?
- Я, может быть... убил кого!
- Все может быть. Не нам, убогим,
Пристало быть к другому строгим.
Я - просто бедный человек.
Умолк. Рука сгребает снег,
А снег ледок осевший кроет,
Да столб от телеграфа воет,
Да поезд по мосту стучит,
Да ночь снеговая молчит...
- Ощупай мне лицо рукою!
Скажи, кто здесь перед тобою?
Глубоко врезалась печать?
Черты уж начали кричать?
- Ты - молодой и добрый малый,
В нужде и горе не бывалый.
Есть у тебя друзья и дом,
Ты с лаской нежною знаком.
В труде рука не загрубела,
Еще приятно, гладко тело...
Ты говоришь, что ты убил,
Но грех до кожи не доплыл:
Она по-прежнему чиста,
Она по-прежнему свята,
По-прежнему ее коснуться
Для жизни и любви проснуться.
Он весь дрожит и руку жмет,
На снег умятый слезы льет.
- Есть люди, для которых Вилли
Его грехи не изменили!
Он денег дал, простился, встал...
С тех пор его я не встречал.
7. ВТОРОЙ СВИДЕТЕЛЬ / Хозяйка
Повесть "Крылья" стала для поэта, прозаика и переводчика Михаила Кузмина дебютом, сразу же обрела скандальную известность и до сих пор является едва ли не единственным классическим текстом русской литературы на тему гомосексуальной любви."Крылья" — "чудесные", по мнению поэта Александра Блока, некоторые сочли "отвратительной", "тошнотворной" и "патологической порнографией". За последнее десятилетие "Крылья" издаются всего лишь в третий раз. Первые издания разошлись мгновенно.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Дневник Михаила Алексеевича Кузмина принадлежит к числу тех явлений в истории русской культуры, о которых долгое время складывались легенды и о которых даже сейчас мы знаем далеко не всё. Многие современники автора слышали чтение разных фрагментов и восхищались услышанным (но бывало, что и негодовали). После того как дневник был куплен Гослитмузеем, на долгие годы он оказался практически выведен из обращения, хотя формально никогда не находился в архивном «спецхране», и немногие допущенные к чтению исследователи почти никогда не могли представить себе текст во всей его целостности.Первая полная публикация сохранившегося в РГАЛИ текста позволяет не только проникнуть в смысловую структуру произведений писателя, выявить круг его художественных и частных интересов, но и в известной степени дополняет наши представления об облике эпохи.
Критическая проза М. Кузмина еще нуждается во внимательном рассмотрении и комментировании, включающем соотнесенность с контекстом всего творчества Кузмина и контекстом литературной жизни 1910 – 1920-х гг. В статьях еще более отчетливо, чем в поэзии, отразилось решительное намерение Кузмина стоять в стороне от литературных споров, не отдавая никакой дани групповым пристрастиям. Выдаваемый им за своего рода направление «эмоционализм» сам по себе является вызовом как по отношению к «большому стилю» символистов, так и к «формальному подходу».
Художественная манера Михаила Алексеевича Кузмина (1872-1936) своеобразна, артистична, а творчество пронизано искренним поэтическим чувством, глубоко гуманистично: искусство, по мнению художника, «должно создаваться во имя любви, человечности и частного случая». Вместе с тем само по себе яркое, солнечное, жизнеутверждающее творчество М. Кузмина, как и вся литература начала века, не свободно от болезненных черт времени: эстетизма, маньеризма, стилизаторства.«Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро» – первая книга из замышляемой Кузминым (но не осуществленной) серии занимательных жизнеописаний «Новый Плутарх».
Критическая проза М. Кузмина еще нуждается во внимательном рассмотрении и комментировании, включающем соотнесенность с контекстом всего творчества Кузмина и контекстом литературной жизни 1910 – 1920-х гг. В статьях еще более отчетливо, чем в поэзии, отразилось решительное намерение Кузмина стоять в стороне от литературных споров, не отдавая никакой дани групповым пристрастиям. Выдаваемый им за своего рода направление «эмоционализм» сам по себе является вызовом как по отношению к «большому стилю» символистов, так и к «формальному подходу».