— Грустное у него лицо, правда? — повторил сумасшедший граф уже дома.
А мартеновца я все же закончил. Изнуренный и одержимый, с невероятно закрученным торсом и распростертыми руками, замер он в конвульсивной позе как бы между двумя движениями, чуть согнув колени, но все-таки твердо держась на ногах. Одержимыми были и его руки — длинные, узловатые, — они жили самостоятельной жизнью. Одержимость, по моему замыслу, воплощала в себе радость победы и возобновления борьбы. Мне трудно на словах как следует сформулировать свою идею, в скульптуре, надеюсь, я выразил ее точно. И хотя одержимость мартеновца мне и самому казалась несколько чрезмерной — в чем-то я тут ошибся, не рассчитал, — все же работа мне нравилась.
Головы у мартеновца не было.
Туловище венчал обрубок шеи. Быть может, такое решение и являлось своего рода компромиссом, но у меня просто рука не поднялась вылепить голову. Зато с этим обрубком я намучился больше, чем с какой-либо другой частью скульптуры. Сперва я хотел оставить его гладким, потом сделал так, будто статуя случайно упала и голова сама отвалилась. Вышло плохо. Пришлось перепробовать массу вариантов, прежде чем нашлась верная линия излома. Когда все было готово, линия эта воспринималась как несущественная, чему я очень обрадовался. Уж я-то знал, насколько она важна.
Знал это и еще кое-кто.
Экзаменационные работы надо было закончить к четвертому апреля[13]. За несколько дней до этого мы смотрели скульптуры друг друга. Мнений никто особенно не высказывал, даже Бодвари. Только на моего мартеновца он с досадой махнул рукой. Ничего не сказал и малыш Инкеи, он мою скульптуру просто в упор не видел, да мы с ним в тот день почти и не разговаривали. Я не пошел со всеми дальше смотреть другие работы, а остановился и сел напротив своей. Интересно, сказал бы сумасшедший граф об этом мартеновце, что у него есть выражение лица?
Вернулся Геллерт Бано и молча уселся рядом со мной, неуклюже просунув ноги под стул. Я разозлился: что нужно от меня этому увальню?
— У него есть выражение лица, правда? — сказал Геллерт Бано.
— Многие обходят стороной социалистическую тематику. И это тоже отражение определенных взглядов, — заявил Бокрош. — А таких, кто действительно создает то, что нам нужно, единицы.
С этими словами он подошел к знаменосцу, вернее, к скульптуре Ивана Караса «Знаменосец».
— Счастье еще, что не видно, какого знамя цвета, — заметил Раи.
Хуго Мелцер схватился за голову, и взгляд его заметался между Раи и мной. Он ждал, что я на это скажу.
«Действительно счастье», — подумал я.
— А вы сами-то что молчите, Хуго? — спросил я, и голос мой дрогнул от внезапно нахлынувшей ярости. «Давай же выкладывай свое мнение, чурбан!»
В скульптурах этот усатый хитрюга не разбирался, как и вообще ни в чем. Когда-то он было занялся живописью, но добрые люди отсоветовали ему брать в руки кисть. После освобождения он почему-то вдруг стал искусствоведом. «Товарищ Мелцер, вы ведь, кажется, занимались изобразительным искусством?» — спросили его, и он утвердительно кивнул. Может, и вышел бы из него сносный искусствовед, хотя, как мне думается, у него к этому делу душа не лежит, но допустим, что мог все же выйти — ведь возможности человека неограниченны, — однако не вышел, потому что вместо произведений искусства он изучал одни лишь брошюрки о них.
— Эти двое… — промямлил он. — Инкеи и Карас… Всегда эти двое! — И послал мне многозначительную полуулыбку, как бы добавляя: «Ах да, еще третий — Андраш Кишгерёц».
— Да что это вы! — вмешался Вижо. — Что вы!
Геллерт Бано еще долго сидел со мной рядом. Мы оба молчали. Я не знал, что ответить, да это и не было нужно. «У него есть выражение лица, правда?» — вот как сказал Геллерт Бано.
Мне вспомнилась его мать — пожилая крестьянка в черном платке; как-то раз она приезжала в коллегию.
— Отец благодарит тебя за деньги, — сказала она, — но мы сейчас не нуждаемся. — Она выложила на стол две сотенных. — Телку-то продали и неплохо за нее выручили. Так что, сынок, о нас не тревожься.
После обеда Геллерту надо было идти на занятия, и я проводил его мать на Восточный вокзал.
— Благодарю вас, барчук, — сказала она после того, как я взгромоздил ее вещи на багажную полку.
— Твоя матушка обозвала меня барчуком, когда я провожал ее на станцию. Помнишь?
Геллерт покраснел.
— Пойдем как-нибудь к Вижо, хорошо? Я ему уже говорил о тебе.
— Мартеновец, знамя — это еще не социализм, — сказал Вижо. — В большинстве случаев это даже вовсе не социализм. А социализм — вот он!
Внутри у меня все сжалось. Я уставился в стену, в ее шероховатую белизну, и крупинки извести, казалось, росли у меня на глазах.
Но я все же отчетливо видел, куда указывал пальцем Вижо. Мне очень хотелось, чтобы рука его просто случайно, в запальчивости вытянулась в том направлении, чтобы она задрожала. Но нет, он был решителен и спокоен.
На скульптуру теперь смотрели мы все.
Вижо жил в особняке на Холме Роз. Там же, во флигеле, располагалась и его мастерская — огромный неотапливаемый сарай, впрочем, вполне симпатичный и светлый, стены сплошь из стекла. Здесь и работал Геллерт Бано.